Увлекался призрачностью и болезненной криминальностью Петербурга и Крестовский. Тот, что в своем опусе «Петербургские трущобы» наследовал Эжену Сю, а потом сочинил трилогию на еврейскую тему, начиная с «Тамары Бендавид». (Но разве кто-то пишет о порочных вечных патологиях Парижа? Вот уж нет – о Латинском квартале мечтает всякий интеллектуал в Соединенных Штатах.) Вот и Маяковский Петербургом пугал:
Он и Мандельштама вдохновлял на «Петербургские строфы», и Ахматову, и тысячи-тысячи других поэтов. Противостояние столицы империи, будь она хоть в Тмутаракани, и обманутых периферий всегда оставалось на острие мысли художника в России. Даже когда обращалось в эзопову метафору.
Да и написал же я когда-то, за год до его «Брата», свой роман с жестоким названием «Сволочи московские». Ведь Москва же не пришла тогда в 1993-м на защиту своей выборной власти, доверившись «люген прессе» и Останкину, да уже и начав передел страны. Сам же я дважды бывал тогда у Белого дома, пока не отправился в Сибирь в конце сентября. Помню, как построились мы, «красно-коричневые», взводом однажды и маршировали по Калининскому. Спасали демократию от узурпатора. Но ни один из героев Балабанова к Белому дому не пришел бы, пусть режиссера Балабанова кто-то и ставит теперь знаменем у ворот русского мира.
Но если мы, природные русаки, даже и кляня этот город, в большей же мере его и поэтизируем, то американский «сталкер по русской культуре» мистер Уайт через ряд сопоставлений и множество цитат (ссылаясь на знаменитых врачей из прошлого – то на Джеймса Причарда, Макса Нордау, то на русского Исаака Оршанского, etc.) подводит больше к теории вырождения. И завершающим аккордом в этой стройной композиции встает фигура Алексея Балабанова.
Но Фредерика Уайта я лично отлично понимаю…
Так и есть, констатация верна: Балабанов – не гуманист, и люди ему интересны больше как иллюстрация распада. Декаданс, энтропия, распад и недержание всего на свете его вдохновляют. И эта упоенность разрешением в диссонанс, чуть не приближающаяся к культу смерти, сродни тому чувству, которое охватывает двуногих, когда они осязают красоту осеннего увядания природы. Вот разве что все это много печальней просто лирической грусти по иррациональности мироустройства. И это вдохновение распадом не привязано к конкретной эпохе, оно у него перманентно растворено во времени и пространстве. Его и увлекала сама идея увядания и смерти – энергия распада, должно быть, от недуга его редкого шедшая. Он и про «Груз 200» говорил, что именно тогда, в 1984 году, он и его (то есть наше с ним) поколение в целом почувствовали, что все скоро рухнет. Что этот момент он и хотел передать на экране. Момент распада страны, духовного распада людей.