Мадам Элоиза встала, жалуясь, что засиделась и что, наверное, муж ее уже беспокоится. Встали и остальные.
— Армениер проводит вас, а потом вернется к себе и примется за уроки, — сказал профессор.
— Я только покажу его Герману как живое доказательство, что с ним ничего не случилось. — И мадам Элоиза засмеялась, потянулась, и складки ее бархатного платья легли словно шкура у кошки, просыпающейся в теплой постели.
Они пожелали друг другу доброй ночи и расстались. Профессор посветил им на лестнице, пока они не вышли из дому.
На улице было темно и не слышно людского голоса.
— Порядочно мы засиделись, — проговорила Элоиза и замедлила шаги. Они шли молча, бок о бок.
— Вам не холодно? Воздух так свеж.
— Мне не холодно.
— Вы молоды, кровь в вас горячая, а я? — И голос ее задрожал.
Мадам Элоиза на семь лет была старше Армениера, но так холила себя, что казалась моложе своих лет.
— Вы все еще негодуете?
— Да, на этого старика.
— Да что же такое случилось на улице?
Армениер рассказал про эпизод с возницей и добавил:
— Разве можно это терпеть? Ведь он человек! И я уверен, что он наказал несчастного еще строже в полицейгаузе. Он ему так и пригрозил.
— Доброе у вас сердце, мой друг, и пусть оно таким всегда и останется. — И в темноте она пожала ему руку, но, когда хотела отнять, почувствовала, что спутник не выпускает эту горячую и нежную руку из своей.
Они так и шли молча, погруженные в мечты, и женщина думала лишь об одном — подольше бы идти до своего домика. Порою ей казалось, что они идут не по темной улице, где в ночной мгле видны были очертания домов с остроконечными крышами, закрытые ворота и деревья, все еще голые с только наливавшимися почками, — мадам Элоизе казалось, что они идут по безбрежному полю, где пустынно и не слышно людского голоса, а лишь шуршат травы да в камышах уснули две птички — клюв к клюву.
Вскоре они дошли до знакомых ворот.
Профессор Герман Ауслендер у порога обнял своего приятеля, как будто давно его не видел и молодой человек только что вернулся из плена. Он захлопнул книгу, над которой сидел один, и весело воскликнул.
— Элоиза угощает нас кофием… Слушать не хочу возражений!
На ратуше часы пробили полночь, когда он вернулся домой. Он не помнил, как долго ходил по улицам. Что-то темное шевелилось и бродило в его душе, как бродит жизнь в распускающемся ростке в весеннюю ночь. Он то вспоминал Домберг, где гулял днем и наедине плакал от какой-то беспредметной тоски, охватывавшей его время от времени и толкавшей на холмы, в лес и на тихий берег Эмбаха; порою в ушах его раздавался голос приятеля-горца, которого он посетил днем, — порою же он ощущал сладостную теплоту, и тогда вздымалась его грудь: казалось, весь мир принадлежит ему и он самый счастливый человек в нем; но другое томление, словно туманная пелена, задергивало весеннее морозное небо, и ничего не было видно — лишь на лице ощущал он теплоту той же руки.
— Теперь уже холодно, вы простудитесь. — Мадам Элоиза в передней приподняла ему воротник, как мать, тепло укутывающая ребенка, перед тем как вывести его на воздух.
— Один несчастный человек кланяется дяде Мартыну и просит, чтобы его приютили.
С этими словами Томас Брюлл подошел к старику Мартыну, только что с табакеркой в руках расположившемуся на скамейке и собиравшемуся поднести к носу понюшку, вслед за которой должно было последовать чтение вечерней молитвы. Но все перепуталось. Старик оставил на скамейке и табакерку, и молитвенник, и огромный платок, который разостлал было на солнышке, чтобы теплее было утереть нос после чихания, и достал из-за пояса связку ключей.
— Нехорошо, господин Брюлл, нехорошо, слишком уж часто навещаете вы меня. Еще зимою я расписался за вас и теперь опять… Ей-богу, нехорошо.
— Дядя Мартын, не плети из песку веревку!
Они вошли в подвал, имевший лишь одно окошечко, но настолько высокое, что его не достала бы рука рослого человека, и настолько маленькое, что этот же человек едва бы мог просунуть в него руку, если бы поднялся на табуретку. Во дворе остался лишь старший педель, огромного роста мужчина, хоть и одетый в короткий кафтан и шерстяные чулки до колен, но, судя по выправке, из бывших солдат, каким и теперь оставался.
Педель, сопровождавший Томаса Брюлла, вынул из-за пазухи журнал и показал дяде Мартыну место для расписки.
— Принимаю одну голову, не признающую себя виновной, одно сердце, кипящее ненавистью к своим врагам, и пару рук, которые когда-нибудь намнут им бока, и одно тело, которое в течение семи дней и семи ночей я обязан сохранить при помощи хлеба и воды… Распишись, дядя Мартын, — произнес у входа в подземелье Томас Брюлл и одновременно сделал рукою знак «черным братьям», издали следовавшим за ним и теперь с улицы глядевшим на двор. «Черные братья» догадались, что старший педель скоро должен вернуться, и, чтобы не попадаться ему на глаза, разошлись, делая какие-то знаки товарищу.
Старший педель молча удалился с журналом под мышкой, высоко подняв голову и не сгибая колен, словно ноги его были отлиты из чугуна.