Три недели кряду, круглые сутки, я работала, ела и спала в одной комнате с женщиной, всю ночь напролет кричавшей и стонавшей во сне…весь день напролет колотившей по пишущей машинке или оравшей по телефону… Дважды в день она увольнялась… набрасывалась с кулаками на домработницу… а потом… однажды утром она с криком прибежала на кухню и с грохотом швырнула тарелки в раковину[399]
.Беннет утверждала, что «очень загрубела и зачерствела», хотя люди и называли ее «веселой» и «покладистой». Она придумала себе уловку и подолгу просиживала в «нужнике», лишь бы побыть подальше от Стронг, которая, по словам Беннет, была уже на грани помешательства. Беннет договорилась о том, чтобы Стронг поместили в учреждение, где лечат от «нервных расстройств», и временно взяла на себя ее работу, хотя и негласно. «Я опоясываюсь старым мечом, – писала Беннет другу, – и каждое утро клянусь, что ничто не вышибет меня из седла сегодняшней уверенности и неуверенности, и каждый морозный полдень застает меня… в суматохе, в поту и в досаде». Она печально заключала: «Я ненавижу Россию… Здесь тяжело и неспокойно… Да, я знаю, что когда любишь и ненавидишь – значит, живешь по-настоящему»[400]
.Беннет разругалась с цензором, печатником и, по всей видимости, «ответственным редактором». Однако ей удалось сохранить и рабочее место, и чувство юмора. Она приняла участие в первомайской демонстрации и записала: «Видела людей с растяжками: „Долой цыганскую музыку, джаз и выпивку! Пойте революционные песни!“ Я бы не встала под такие знамена». Хотя в узком кругу Беннет и давала волю сарказму, в ее статье об этом шествии переданы восторг и удивление, пусть поводом для них стал не сам парад, а ритуал его «шестичасового» ожидания вместе с рабочими из издательства «Огонек»:
Я сижу на бордюре и смотрю, как танцует Таня. Ее ноги цокают по мостовой Страстного бульвара. Стройные, тонкие лодыжки движутся под звуки тамбурина, под плач гитары, под хриплые напевы гармони. Танино лицо окружено пламенем волос – рыже-золотых, как облачка, садящиеся на солнце как раз перед тем, как оно закатывается за Ленинские горы. «Танцуй, моя девочка, танцуй», – летит чей-то крик над тротуаром… Она – наш огонек.
В очерке Беннет говорится, что потом вся группа выстроилась в ряд и зашагала. Но сам парад скорее принес разочарование. Под конец Беннет пишет:
Горячая и усталая, я падаю на траву небольшого сквера. Здесь сидят тысячи рабочих. Я прислоняюсь к гигантскому портрету, забытому каким-то усталым демонстрантом, и тру глаза, в которые въелась пыль с Красной площади[401]
.Беннет взялась за изучение русского языка. Она даже, незаметно для себя, начала защищать советский строй – особенно в разговорах с туристами, которые высматривали все плохое. Вместе с Кеннелл они «пасли» во время первомайских мероприятий чемпиона по боксу в тяжелом весе Джина Танни в надежде взять у него интервью. Танни ворчливо заметил, что люди пришли на демонстрацию только из-за давления общества, на что Беннет ответила: «А разве не все на свете делается под давлением общества?» Танни стоял на своем: «Ваш коммунизм – это всего-навсего новая религия». Кеннелл парировала: «Ну, если это и так, тогда это единственная религия, которая обещает бедным и униженным утешение уже здесь, на земле, а не на небесах!»[402]
Конечно же, Танни был прав, но права была и Кеннелл. Обещания коммунистов так и не исполнились (более того, этими обещаниями стали прикрывать и оправдывать немыслимые ужасы), но от привлекательных сторон коммунизма отмахиваться слишком легко – даже людям, гордящимся своей неуязвимостью для типичных заблуждений, в которые впадали легковерные паломники, стекавшиеся в Москву в надежде увидеть рай.