Лирическим сюжетом стихотворения является процесс утраты иллюзий. Лирический герой закончил свой путь: «О, Вечность жуткая, стою ‹…› у входа твоего. ‹…› О счастье я не ведал ничего» (строфа 3). Ценой отречения в настоящем земном мире он надеялся обеспечить себе полноту счастья в вечном будущем. Он намеревался отказаться от преходящего наслаждения во имя блаженного «бессмертия». Но в действительности, как он предчувствует, эта видимость обмена оказывается обманом, поскольку всякая природа – это «вялый труп» (строфы 9 и 16), обманывающий людские надежды на будущую награду. Кто не успел прожить (т. е. насладиться) «здесь и сейчас», уже никогда не будет жить, и уж с наименьшей вероятностью после смерти: «Мертвец не встал, могила не открылась» (строфа 14 в русском переводе). Обещание счастья в потустороннем будущем – иллюзия, а питаемое верой ожидание счастья есть не что иное, как самообман. Шиллер видит выход в том, чтобы лирический герой познал мучительную истину: надежда и наслаждение существуют только как альтернатива, как выбор «или – или»:
Впоследствии Шиллер заметил, что его стихотворение направлено не против добродетели как отречения вообще, но скорее против «религиозной добродетели», которая побуждает человека к некорректной сделке в его надеждах компенсировать отказ от земных наслаждений наградой в мире ином[1132]
.В стихотворении варьируются извечные, по сути дела, вопросы: может ли затяжная отсрочка быть своего рода сублимацией действительного счастья? Является ли «плотское счастье» испытанием веры, или это элементарное естественное право? Может ли дать удовлетворение акт отречения от надежды? Действительно ли чувство долга и страсть противоречат друг другу? Следует ли понимать «наслаждение» только лишь как область чувственного или оно способно быть духовным? Немало вопросов остается без ясного ответа. Неоспоримо лишь одно: «Мысль о равновесии между посюсторонним и потусторонним решительно отвергается»[1133]
. Аркадия есть лишь потерянная мечта, утонувшая в «мумии времен» (строфа 12 в русском переводе). В середине 1790-х годов в своей статье «О наивной и сентиментальной поэзии» Шиллер приходит к выводу, что для человека «…нет уже возврата в Аркадию»[1134].Шиллеровское «Отречение» от Аркадии нашло в России небывалый отклик. Стихотворение переводили, перефразировали, цитировали, интерпретировали: в сознании многих русских почитателей Шиллера оно стало каноническим текстом[1135]
. Первый перевод с выразительным начальным стихом «И я в Аркадии родился» («Auch ich war in Arkadien geboren») появился в 1826 г. Некоторые писатели, такие как Н. Станкевич или А. Герцен, считали «Resignation» одним из своих любимых произведений. Другие или заставляли своих литературных персонажей читать стихотворение Шиллера (Тургенев, Герцен, возможно, Пушкин в строфе 20 главы VI романа «Евгений Онегин»), или реминисцировали ключевые образы его текста (мотив возврата «билета на счастье» в романе Достоевского «Братья Карамазовы»: ч. II, кн. 5, гл. 4). Безусловно, и русская элегия испытала непосредственное влияние стихотворения «Resignation» (П.А. Вяземский, А.И. Одоевский, А.А. Фет и др.). Русская элегическая лирика воспринимает из него мотивы сетования на иллюзорность и бренность бытия, а также метафористику эпитафий. В 1836 г. Белинский говорил о том, «какое ‹…› ужасное отчаяние проглядывает в каждом стихе ‹…› дивного “Resignation”»[1136]. В то же время аркадские штампы и иеремиады по поводу тленности всего земного исправно служили мишенью пародийно-сатирических выпадов.В результате влияния Пуссена и Шиллера русский образ Аркадии приобретает своеобразную затененность и непрозрачность. Безоблачные ландшафты аркадской природы и светлые пейзажи аркадских душ омрачаются переплетающимися представлениями о потере молодости, о конце всех мечтаний, о ночной стороне романтики и разрушении в смерти, об историческом и философском пессимизме – и о многом другом. Эти взгляды подкрепляются общеевропейской и в особенности немецкой, а также русской предрасположенностью к рефлексии на тему меланхолии и отречения[1137]
. Артур Шопенгауэр, особенно сильно повлиявший на умонастроения в Германии и России, заметил, что счастье и наслаждение суть «фата-моргана», а страдания и смерть, напротив, «вполне реальны». При этом он сослался на Шиллера: