Устойчивый триединый ансамбль «аркадский пейзаж – надгробный камень – изречение “Et in Arcadia ego”» начиная с XVIII в. появляется и в России. Самым известным его воплощением, вероятно, была карамзинская одноактная сцена «Аркадский памятник», опубликованная в 1789 г. в журнале «Детское чтение»[1122]
и являющаяся переводом «сельской драмы» Кристиана Феликса Вейссе «Das Denkmal in Arkadien» (1782). Сюжет ее сводится к тому, что старый пастух воздвигает надгробный камень с надписью «И я был в Аркадии» для своей дочери Дафны, которую считает погибшей. Но счастливое стечение обстоятельств сохранило Дафне жизнь и невинность, она вновь встречается со своими родными, и этотВскоре после публикации перевода из Вейссе появилась знаменитая повесть Карамзина «Бедная Лиза» (1792), повествующая о настоящей смерти в трагико-мелодраматической манере, столь типичной для сентиментализма. История простой сельской девушки, совращенной, а затем цинично покинутой московским дворянином-соблазнителем и от отчаяния совершившей самоубийство, вписана в прекрасный, истинно аркадский ландшафт: таким образом, даже «прекрасная душа» (как гласит текст повести) на лоне прекрасной природы все время находится под угрозой смертельного рока, а на фоне пасторальной сцены в духе русской буколики о несчастной судьбе Лизы напоминают лишь ее могила и ветхая хижина. Мечты о «свободном аркадском счастье» оказались иллюзией[1125]
. В России прекрасно-природное оказывается фикцией, поскольку добродетель принесена в жертву пороку, а заклинаниеВслед за Карамзиным сюжеты, в которых среди аркадских пейзажей появляются надгробные камни с надписью «Et in Arcadia ego», используют и другие русские писатели. Так, в 1810 г. поэт Константин Батюшков печатает небольшое стихотворение под названием «Надпись на гробе пастушки». Надпись сообщает, что умершая некогда «жила в Аркадии счастливой» и «любовь в мечтах златых» ей «счастие сулила», но в конце «в сих радостных местах» ее ждали лишь смерть и могила. Это пророчество неизбежного финала – таков имплицитный смысл стихотворения – должны принять близко к сердцу все беззаботные жители Аркадии[1127]
. Критика справедливо соотнесла это стихотворение с сюжетом полотна Пуссена – так же, как и тексты Карамзина. Подобная комбинация прекрасного ландшафта, надгробного памятника и призываЭтот вариант русского образа Аркадии можно суммарно описать следующим образом: вездесущность и неотвратимость Смерти компенсируется аркадским ландшафтом и сопричастностью к аркадскому бытию – пусть даже эта сопричастность скоротечна или вообще уповательна. Постулаты «прекрасного в природе» и аркадского прекраснодушия еще не совсем сомнительны, так что несмотря на все напоминания о бренности бытия, они не теряют своего утопического потенциала[1128]
. Даже «жестокий соблазнитель» в карамзинской «Бедной Лизе» показан в конце повести как кающийся грешник, чья скорбь о необдуманном поступке преждевременно сводит его в могилу. Финал повести гласит, что Лиза и ее обидчик «теперь, может быть ‹…› уже примирились!». И даже если в Аркадии следует постоянно помнить о конечности бытия, все же в ней остаются элегически-сентиментальные якоря спасения, за которыми скрывается представление о «приятности грусти»[1129].Русский скепсис в отношении Аркадии с самого начала нашел себе подтверждение у авторитетнейшего свидетеля, а именно у Шиллера в его стихотворении «Resignation» («Отречение», первопубликация в 1786 г.). Оно начинается с многократно цитированной строфы: