– Понимаешь, старик, книгоиздательство – это сейчас чистый бизнес, и в нем действуют законы бизнеса, – объяснял ему знакомый писатель Гера, успешный, выпускающий книги тиражами по три тысячи. – А закон бизнеса в том и состоит, чтобы как можно больше людей купило. Грамотных мало, дураков много, вся надежда на них, на дураков. Только и дурака надо уважить, не тыкать ему в нос Львом Толстым да Гоголем, а что-нибудь говенненькое, понятненькое…
– Да я, по-моему, понятно пишу, просто, – защищался Суббота.
– Ты слышал, что я сказал?! – гневался народный рапсод. – Понятное – мало, надо чтоб говенное было. Без говна у нас тут, как в реке, ничто не всплывет, потонет. Такое, понимаешь, пространство, такая метафизика.
– Я так не могу, – каялся Суббота, – не могу плохо…
– А ты расти над собой! – сердился приятель. – Человек ты или животное?! Ладно, предположим, природа взяла свое, написал хорошо. Не беда, взял ручку, пошел редактировать. Там серанул, сям дристанул, тут поднакакал – вот и книга готова, бестселлер.
Суббота от таких речей терял остатки разума.
– Ты ведь это не серьезно, а? – спрашивал он робко.
Рапсод глядел на него снисходительно, качал бородатой головой – символом благонамеренности и патриотизма.
– Дурила ты, идиот, романтик последний… Нет, хуже романтика – олигофрен в стадии дебильности, вот ты кто! Ты хочешь стать профессионалом или нет?
– Я профессионал, – возмущался Суббота.
– Кто – ты? Не смеши! – гремел тот. – Профессионал – тот, кто деньги своей профессией зарабатывает. Ты много денег книгами заработал? А? Ну, так вот и слушай умного человека…
Писатель сменил гнев на милость, говорил теперь спокойно, ясно, доверительно.
– У издателей нынешних мозгов-то нет совсем, а редакторы им подмахивают: что ни скажи, все золото и брильянты. Так вот, на мозги они не надеются, только на нюх свой издательский. Ну, а что пахнет крепче всего – известно. Вот они эту субстанцию за версту и чуют, и красную дорожку ей расстилают. Ты Пелевина «Сон Веры Павловны» читал?
– При чем тут Пелевин?
– А при том, что он первым этот закон постиг. У него весь рассказ про дерьмо, и в конце весь мир дерьмом затопляется. Вот это размах, я понимаю. Это магический жест такой со стороны писателя.
– И в чем смысл этого жеста?
– В том, чтобы привлечь к себе славу и деньги. И, как видишь, привлек.
– Что, только этим?
– Не только, конечно. Но это – главное.
Суббота сидел, повесив голову, думал.
– И что же, никакого выхода нет? – говорил тоскливо.
– Почему нету, есть. Перебить всех издателей, – грохотал в ответ Гера.
– Как – перебить? – не понимал Суббота.
– Трубою. Слыхал, может, железная такая есть труба, вдарил по башке – все, готово дело. Прийти к каждому, здесь и сейчас, и трубою, трубою! Да еще приговаривать при этом: вот тебе за Пушкина, вот за Гоголя, вот тебе за Льва Толстого, сучандра! Череп – хрусть, пополам!
– Да ведь это уголовщина!
– Зато кругом ренессанс настанет, искусства расцветут, науки.
Суббота, наконец, понимал, что над ним издеваются, обижался.
– Да ну тебя к чертовой матери, я серьезно!
Гера глядел, улыбался в бороду страшно, словно леший.
– Таким чистоплюям, как ты, один есть выход – вниз головою с автостоянки подземной сброситься, других способов не вижу…
Но этот способ не устраивал Юрия Алексеевича, никак не устраивал. И не потому, что был он человек верующий и самоубийство считал грехом. Просто полагал, что умереть никогда не поздно. А пока жизнь доставляла ему хоть малые радости, умирать он не хотел. И пусть даже весь мир соберется, чтобы публиковать макулатуру, он, Суббота, будет стоять на своем.
Но мир не очень-то интересовался его стоицизмом. Книжные издательства цвели и благоухали привычными миазмами, наполняя этим благоуханием магазины, библиотеки и частные жилища. Появлялись все новые сочинители, писаки и щелкоперы, некоторые на миг делались знаменитыми, занимали места при разных премиях и глянцевых журналах, премии разорялись, журналы закрывались, знаменитости исчезали, их сменяли другие, новые, такие же расфуфыренные и бестолковые. А он все так же влачился привычным путем, не глядя в зеркало, не считая седых волос. Нет, он, как и прежде, ненавидел мир, презирал людей, но это все было уже не так явно, не так ярко, глухо, словно под слоем пепла тлели еще, вспыхивали грязные искры. Мало-помалу он смирился, отошел, старался не думать ни о книгах, ни о литературе, тяжелым поденным трудом вырабатывал себе на кусок хлеба, на бутылку виски. Будь он не простой журналист, а нормальный Вечный жид, такая жизнь – без божества, без вдохновенья – могла длиться столетиями. Но он был не вечный, а рядовой гражданин, и где-то в недалекой перспективе уже явственно замаячила ему старость и верные ее спутники – бедность и болезни.