Когда осознали… когда заглянули-проверили, когда каждая пощупала, чтобы ощутить тактильно! – вся редакция пустилась в разнузданный хип-хоп. Девочки отплясывали, вздымая юбки, задирая ноги, обнимались, визжали, как фанатки футбола на трибунах. Ещё бы: жизнь была спасена! Жизнь редакции современной литературы продолжалась. Позора не будет! Великий не узнает! ОПЭЭМ – выкусит! И мерзкий Гандон Вазелинович не ворвётся сюда – жарить их всех в кипящем масле, вздымать на вилы и макать с головой в бочки с дерьмом.
– Та-ак… – выдавил Сергей РобЕртович, прислонясь к стене, медленно растирая ладонью грудь в области сердца. Он и сам, между нами говоря, испытал огромное облегчение: ну кому охота ползти с повинной головушкой на плаху к этому Великому Мудаку! – Вот что. Умой лицо, поедем обедать, я в самолёте ни черта не жрал, а с твоими трагедиями и вовсе … – Он вздёрнул руку, глянул на часы: – У-у-у-у! Поехали.
И хотя Надежда высовывала кончик языка, всплёскивала руками и показывала, что есть ей совершенно не хочется и невозможно, – Сергей РобЕртович чуть не силком потащил её к лифту, усадил в машину и повёз в «Тётю Мотю», в Спиридоньевский. Время от времени они проводилитам переговоры с партнёрами из «Звучащей книги».
Ресторан был домашний, милый такой, ностальгический; декорирован под коммунальную кухню пятидесятых. Здесь готовили знатный украинский борщец и совершенно фантастическую фаршированную щуку.
– А вот борща я поем, – оживлённо приговаривал Сергей РобЕртович, пробираясь в любимый уголок, поближе к окну. – И ты поешь борщецкого, душа моя. Похлебай. Больно, а ты через не могу. Ты стресс пережила, калории потеряла…
– Я так посизу… Осень бойно…
– А я говорю: похлебаешь борщаговского-то, сразу в себя придёшь. Принеси ей, душа моя, – велел официантке, а себе затребовал чуть не половину меню. Поджарый, сутулый, как старая поседелая гончая, Сергей РобЕртович жратву уважал. И борща ему, и щуку, и солёные грузди под водочку принесли – проголодался со всеми этими кошмарами. Да, хорошо здесь кормили.
Выпить Надежда согласилась: язык продезинфицировать, ну и успокоиться. И мгновенно перед ними поставили советские рюмашки пятидесятых годов, дутое стекло, всё в стиле
Сергей РобЕртович поднял рюмку и сказал:
– Ну что, душа моя, поехали? Знаешь, за кого пьём? За Великого!
– А посол он к сёлту! – в ярости отозвалась Надежда.
– Почему? – растерянно спросил Сергей РобЕртович, глядя на неё с грустной укоризной. – Великий – это, знаешь, целая эпоха в моей биографии. Я ему по гроб жизни обязан. Он просто спас меня от депрессии, он в мою жизнь привнёс… волю к победе! Может, без него-то меня б уже и в живых не было… – В глазах Сергея РобЕртовича забрезжила грустная нежность, и это Надежду насторожило: её начальник был равнодушен к литературным достоинствам книг, которые выпускало принадлежащее ему издательство.
– Выпьем, помянем его животворную мужскую силу, – вздохнув, продолжал Сергей РобЕртович, – потому что, знаешь… я его охолостил. Уж очень он темпераментный, а это опасно для окружающих.
Надежда в замешательстве отняла от губ тёплую ладонь, которой грела свой несчастный прикушенный язык, и уставилась на Серёгу. Что это с ним, подумала, совсем чокнулся: что он несёт? Охолостил?! Великого?!
– Ну не смотри на меня с такой укоризной. Да, я его кастрировал. Это делают для безопасности. Ему же самому спокойней будет. – Он вновь грустно усмехнулся: – К тому же я… я съел его яйца.
– Сто?!! – пролепетала Надежда.
Она во все глаза смотрела на своего начальника. Пить, что ли, снова принялся, дурак, или совсем не в себе?
– А чего ты скривилась! Великому они больше не нужны, а это, говорят, мужскую силу укрепляет, – пояснил тот. – В моем возрасте не повредит. А что: пожарил и съел. На вкус – ничё особенного, как бычьи, примерно. Что?..
Несколько мгновений они молча глядели друг на друга. Затем в глазах Сергея РобЕртовича вспыхнуло что-то диковатое, подбородок поехал в сторону, изо рта вырвался сдавленный рык… И он зашёлся таким хрипатым гоготом, что едоки за соседними столами все как один вздрогнули и повернули к ним головы.
– Ты что подумала?! Великий… это же конь мой, ко-о-о-нь! – он не мог говорить, всхлипывал, утирая слёзы, давился истеричными рыданиями и трясся, как в падучей. – Эт же лошадка моя, коняга любимая, там, на Кипре… Не классик, нет! О-о-о-о-ох!!! Не классик! У того яйца несъедо-о-о-бные!
В этот день, как в старые добрые времена, они сидели до упора. Надежда пила компот из сухофруктов, он ласкал и успокаивал язык, пострадавший в битвах за русскую литературу.
А Сергей РобЕртович прилично набрался. Он тянулся рукой к её красивой крупной руке на белой скатерти, гладил её, повторял: