Вздрагивали тонкие березки у икон и хоругвей от невольного напора толпы. Будто ветром колыхало бледные, зеленые, живые листочки. Пахло скошенной травой; весь пол был мягкозеленый и живой: нога не ощущала камня, точно на сенокосе шли по завороженной траве. Над царскими вратами была длинная гирлянда из полевых цветов. Я вспомнил Наталью Егоровну: должно быть, она сплела.
Окна были открыты с правой стороны, где у церкви стояли пять старых берез, уцелевших от пожарища, истребившего старую церковь. Они тоже раскачивались полными, как груди, пышными ветвями и, казалось, прислушивались, наклоняясь, к пению. Отец Василий служил в зеленой с серебром ризе, служил, как всегда, спокойно, неторопливо и грустно. У него не было радостных служб: как-то всегда у него в возгласах и чтении запоминалось больше всего грустное и скорбное: должно быть, виной тому был самый его голос – низкий тенор. Народ любил его служенье: он служил истово, без всякой торопливости, почти как служат хорошие иеромонахи в монастырях: кланялся в пояс в выработанном веками благолепии.
Бабушка стояла у клироса. Я не захотел пробираться к ней, а встал недалеко от выхода, перед иконой «Страшного Суда». Обедня кончилась. Началась долгая Троицкая вечерня с коленопреклоненными молитвами. Я с детства их любил и помнил. Как хорошо было, стоя на коленях, отстранив рукою траву, чтобы не зазеленить панталоны, класть земные поклоны и поминать всех, всех: умерших отца и маму, всех живых и грешного себя, становится больно в сгибах ноги, ноют коленки, но стоишь вместе с народом, и какое-то общее счастье молитвы, неразрывное со счастьем молодости, весны и вот этого духа березового, смешанного с тонким запахом ладана, охватывает всего тебя до конца, и ты плачешь, и благодаришь, и радуешься, что Бог дал эту весну, что разлита всюду за окном и здесь, в церкви, эти березки, и старую няню в милых морщинках, и тебя самого, – и просишь Его, чтобы все это было, было, чтоб не отзеленела эта зелень, не отошла эта милость бытия. И строгие, тихие славянские слова, доносящиеся с амвона, от коленопреклоненного священника, кажутся милующими без предела и сильными все сохранить, все обрадовать, все возвратить к безуходному счастью. И хочется крикнуть в окно, чтобы все слышали: и поле, и березы, и могилки на погосте: «Прав Ты, Господи! Прав и благословен!»
Сзади меня, плечо к плечу, кто-то плакал. Я обернулся. Плакала Наталья Егоровна. Она была в темном каком-то, точно клетчатом, платье, с покрытой платочком головой, что-то было у нее в руках, кроме маленького букетика фиалок. По лицу ее катились безустанные слезы, она смахивала их рукой, часто крестилась и кланялась и опять не могла удержать слез. Она наклонилась в землю, уткнулась лицом в букетик и не поднималась так несколько секунд. Она плакала. Отец Василий прочел первую молитву. Наталья Егоровна поднялась с колен и обвела платочком лицо. Оно было заплакано и грустно, как никогда. Она отошла несколько влево от меня, где был проход, и долго и пристально не отрывала глаз от отца Василия. Он стоял перед царскими вратами лицом к алтарю и спокойным и грустным голосом читал ектенью. Она словно дожидалась, что он повернется лицом к народу, но он все читал, не меняя позы.
Она не дождалась и, торопливо крестясь, пошла из церкви.
Я безотчетно, через минуту или две, вышел за ней.
Было тихо кругом. Весь народ был в церкви. Только лошадки крестьянские, привязанные к церковной ограде, жевали в подвязанных торбах, да ласточки с веселым гомоном взлетали и низлетали с колокольни. Из церкви доносилось пенье. Я остановился у угла ограды. Оттуда загибала дорога, и видны были зеленые полосы ржи. Облака сбежались вперегонку в небе, одно другого легче и моложе.
Наталья Егоровна шла по дороге, прочь от Николич, маленькая и молоденькая, как девушка. Простой и нежный очерк ее фигуры, с тонким девическим станом, долго виднелся на дороге. Она шла не спеша, но ходко и прямо, как ходят привычные ходоки, как ходят богомольцы. Было видно, что так она может много идти, пройти не устав. Она уходила и уходила.
Мне вдруг захотелось пойти и догнать ее, и крикнуть ей что-то, и воротить ее дослушать то, что было в церкви, и сказать ей, что она не поняла чего-то самого важного, единственно нужного, которое если понять, то уж ничего не будет нужно, и не нужно будет идти, и все минует, и останется одна радость, и так легко, и так легко под это пенье и у этих березок понять все и остаться со всем этим милым и вечным.