У нас в доме собирали на другой день кое-что из снеди для дяди Александра в Воронеж: накладывали баночки вареньем – особенно славилось бабушкино дынное с имбирем, – доставались короткие пузатенькие бутылочки с маринованными рыжиками. Кое-что отлагалось в сторону с приговором: «А это батюшке на дорогу». Это тоже были баночки, коробочки и бутылочки с грибами, и сушеная пастила, и смоква. Все это укладывалось и уносилось в батюшкин дом. Бабушка сама побывала там. Все шло хорошо. Ранний батюшка, отец Прокл, известил, что через два дня будет в Николичах. Благочинному был послан бабушкин поклон с письмом и большой связкой сушеных белых грибов. Я не видел в эти дни ни отца Василия, ни попадьи.
На третий, кажется, день после моего разговора с няней я пил утренний чай с бабушкой в столовой, когда вошел отец Василий. Он был в одном подряснике, под мышкой у него была прижата шляпа, и волосы упорно лезли на лоб, и он не оправлял их. Он остановился посреди комнаты и смотрел на бабушку, около которой на столе стояли полные и початые баночки с вареньем, пестрые коробочки с пастилой.
Он не говорил ни слова. Бабушка глянула на него и тихо спросила:
– Ушла?
Отец Василий кивнул головой и не переменил позы.
– Когда?
– Проснулся к заутрене, а ее уж нет. Ушла через сад. Ничего не оставила.
– Будешь искать?
– Нет, – ответил он, подошел к столу, сел на край стула, уткнулся лбом в скатерть и зарыдал.
Прошло полгода. Я приехал к бабушке на Рождество и затеял писать поэму в подражание «Манфреду», которым тогда увлекался: горные духи и всякие тени философствовали у меня в самом приподнятом тоне и решительно отбивали у меня охоту быть с простыми людьми.
На первый день праздника пришел отец Василий с причтом славить Христа, и, когда он пел «Дева днесь», часто крестясь и кланяясь перед родовым нашим образом Николаю, мне вспомнилось лето, и я подумал: «А воротилась жена его или нет?» Впрочем, мои философствующие герои столь меня занимали, что я только через несколько дней удосужился спросить няню:
– Няня, а где теперь попадья? Вернулась?
Но няня, вязавшая мне носки и считавшая вслух петли, на этот раз ворчливо отозвалась:
– А тебе до всего дело? Не вернулась.
Я попытался продолжить разговор:
– А отец Василий что?
– Ничего. О всех неправильных не наплачешься.
И няня совсем замолчала. Видно было, что она совсем сердита на попадью и не хочет говорить. Я ушел. Через несколько дней бабушка позвала меня и, подавая незапечатанный конверт с надписанным адресом, сказала:
– Вот, мой друг, у меня есть к тебе просьба: съезди, будь добр, в город и пошли по почте деньги. Тут пятьдесят рублей. Адрес надписан. Я бы не затрудняла тебя – ты все пишешь, – бабушка улыбнулась на меня, – но я не хочу никому этого доверять: будут болтать, а тебя прошу, чтобы это осталось entre nous[73]
. Ты ведь обещаешь?– Разумеется, бабушка, – отвечал я и начал собираться в город.
На почте я запечатал конверт, в нем были вложены одни деньги, без письма. Я прочел адрес, по которому посылал деньги: там стоял, не помню уж какой, город и фамилия, и приписано было: «Для передачи милостивой государыне Наталье Егоровне».
«Что ж, бабушка в переписке с ней, что ли? – подумал я. – И почему посылает она, а не отец Василий?»
Я положил поговорить с няней: с бабушкой я не решался заговорить на эту тему. Я ей только сказал, что все сделал.
Я выбрал время, когда няня пила чай, и спросил ее:
– Няня, а попадья батюшке пишет?
– Прислала два письма, да он не принял, назад отослал, а другое, не прочитавши, бабинь-ке передал.
– Отчего же он так?
– Ожесточился. Бабиньке при мне говорят: «Я не хочу ее знать, Бог, говорит, с ней. Я ее не сужу: насильно мил не будешь. Она в стороне, и я буду в стороне».
– А бабушка?
– А бабушка на это ничего не сказали. Он муж. И что сказать-то? Сама до этого довела.
Я приехал к бабушке после экзаменов, перед Троицыным днем. Все цвело у нас в Николичах. Я забыл про своих философских героев. Мой «Манфред» лежал где-то среди старых тетрадок по фортификации. Я уходил на целые дни в поле, в лес. Я ложился на траву, заложив руки под голову, и часами мог смотреть на небо или, повернув голову, рассматривать, как пестрые радужные буканы лезут по стеблям трав, как неподвижно сидит на былинке божья коровка, круглая, как кусочек красного коралла. Возьмешь ее на палец и, как в детстве, при няне, скажешь ей: «Божья коровка, божья коровка, где моя невеста?» – дунешь на нее, она полетит, и следишь лениво за ее полетом, сам улыбаешься себе на эту «невесту», и опять, в какой-то растительной полудремоте, лежишь на одном месте, пока не захочется есть. Тогда встанешь и пойдешь есть домой. Сперва я не брал в свои прогулки даже книги, потом прихватывал томик какого-нибудь поэта, но почти не читал. Вешний лист я очень любил, сорву, бывало, разотру между ладонями и нюхаю эту зелень. От нее запах особый, только весной он бывает, и идет он от каждого листа. Поле пахуче: молодыми ржами пахнет. В это время ничего не помнишь, ничего не нужно: молодость сама себя помнит, а весенняя память короткая.