— Доверял. Дурак был.
— Вот именно, дурак. Ты только числился директором, а все дела он делал. Профукали предприятие.
— Между прочим, твой Леонид деньги из Финляндии в трусах перевозил. Хе-хе-хе, — пытался смеяться Михаил Петрович натурально.
— Да хоть — в заднице. Деньги, Мишенька, не пахнут.
— Голубой он, твой Леонид. И ты об этом, Люся, знаешь.
— Ну и что? Сейчас каждый второй — голубой. Ничего я не знаю.
«А ты лесбиянка», — хотел было добавить Михаил Петрович, но набрал вместо этого полный рот теплого шампанского и долго боялся прыснуть.
Люська разложила яичницу с беконом по чересчур просторным фарфоровым тарелкам. Люська раздражалась неподвижно, и кусочки, которые она цепляла на вилку, становились все мельче и мельче. Михаилу Петровичу казалось, что она не ела, а мусолила остатки жевательной резинки. Холостая бодрость ее рта подкреплялась бодростью ее касательного взгляда.
Михаил Петрович решил, что больше не будет встречаться с Люськой, даже если его потянет к ней по пьяни. Высокомерное терпение благороднее всеядной покорности, полагал Михаил Петрович. «Она считает меня дураком, ей не нравятся мои трусы, пусть покупает себе молодых жеребцов для здоровья, наркоманов и спидоносцев, если денег хватит, на последнее золотишко Льва Абрамыча. Они еще под конец ее грабанут и утопят в ванной. Или пусть забавляется со своей подружкой Ленкой, такой же плоскодонной, как и она, потому как они обе рыжие лесбиянки».
Он вспомнил, что Люськина ранимая замкнутость, в том числе замкнутость ее тела, объяснялась тем, что она никогда не рожала, что у нее никогда не находилась внутри, под сердцем, другая телесная жизнь. Она жила без самоотдачи, одним повседневным комфортом. Она утверждала, что теперь ей нравилось не резкое, не страстное, а уютное мужское тело. Такое тело немного беспечно, забывчиво и необидчиво...
Михаил Петрович шел к «Петроградской» по серой, трухлявой жиже. Зимний город был неорганически грязен. Чтобы рту не было противно от шампанского, Михаил Петрович выпил стакан водки в забегаловке, бывшем парадном подъезде, где сохранилась ажурная притолока от тамбура.
«Большинство людей не любит, — оглядывался по сторонам Михаил Петрович. — Я тоже такой, из нелюбящих. Всегда хотел любить, потому что соображал, что это самое главное для человека. Но не мог, потому что не было дано. Специально так устроено на свете, чтобы кому-то было дано любить, а кому-то не было».
По Надьке, теперь бывшей жене, Михаил Петрович в начале семейной жизни тосковал честно. У Надьки, в отличие от Люськи, грудь была нежная и волнистая. Эта грудь, ее выразительный тип, как нарисованная на морозном стекле эмблема, до сих пор томила Михаила Петровича.
Года два Михаил Петрович жил с Надькой в разных комнатах в одной квартире. Был, так сказать, муж-сосед. Пока мать не забрала Михаила Петровича к себе. «Не позорься, сынок, живи у матери. Бог не выдаст, свинья не съест». Он и сам знал, что из всех женщин родными бывают только матери и дочери.
Памятуя, что жить он собирался до 2025 года, Михаил Петрович определился с заменой любви. На пустующее место он воздвиг покой, достоинство, удовольствие. Именно — так, по ранжиру, чтобы последнее не преобладало над вторым и тем более не доминировало над первым.
Он вспомнил, что здесь же, на Петроградской стороне, жила женщина-стоматолог, Ирина Евгеньевна, которая в мгновение ока удалила ему зуб, болевший приступами несколько лет кряду. Благодарный, он проводил ее тогда на улицу Вишневского до ее дома и впоследствии поздравлял с праздниками по телефону. Даже на морозе от нее пахло теплой смесью слюны и крови. Стоматолог была миниатюрная, темная, с подвижными, продолговатыми икрами. У нее были глаза, за которые он боялся, так близко они были посажены, и казалось, могли тереться друг о друга. В тот же вечер Михаил Петрович узнал, что она была одинока. И когда он с близкого расстояния взглянул на ее полное, веселое лицо, оно пошло толстой оборонительной судорогой. Он успел схватить ее взгляд, понимающий, но измученный.
Михаил Петрович полагал, что с Ириной Евгеньевной ему могло бы быть покойно.
В подземном переходе у метро Михаил Петрович задумался, не купить ли цветы. Он подошел к металлическим вазам с букетами и, по своему обыкновению, с приятной для себя рассудительностью стал рассматривать сначала каждую розочку, затем — каждый тюльпан, затем — каждую гвоздику.
— Вы извините, я тороплюсь, — услышал Михаил Петрович от человека, который возник между ним и продавщицей.
Человек был невысокий, с седеньким затылком, с давнишней лысиной, с дужками от очков, одетый с иголочки, но налегке, в переливчатый костюм с эластаном и лаковые туфли.
— Бабель вернулся, — произнес осененный Михаил Петрович и ретировался от цветов.