Когда дочь направилась в туалет, Михаил Петрович со спины еще больше разглядел в ней родную душу. Их теперь было трое, составляющих род, — его мать, он сам и его дочь. Эту кровную связь между ними Михаилу Петровичу теперь было очень важно сознавать. У всех была не то чтобы одна и та же походка, но — общие ее составляющие. По единой траектории перемещалась тяжесть по телам. У всех в движении слоистой смотрелась спина. Как ни странно, такая же спина была и у покойного отца Михаила Петровича, словно эту спину, как в матрице, в одинаковой позе отлежали на всю жизнь. У всех похоже болтались широкие кисти рук, слегка отбрасываемые назад, и ноги, инстинктивно не любившие каблуков, церемонно выворачивались наружу. Разница сказывалась только в темпе и интенсивности ходьбы. Мать двигалась с хронической опаской, сын — с внутренней убежденностью, дочь, вопреки своему сложению, почти семенила, по-детски задыхаясь.
Оксане шли черные брюки-шаровары из какого-то шелестящего материала. Она вернулась из туалета с расстегнутым карманом на джинсовой куртке. «Проверяла, сколько я денег ей положил в конверт, — догадался Михаил Петрович. — Тактичная девочка. Сразу не стала смотреть».
— Мама эти штаны подарила, — сказала дочь.
— Хорошие. Только шумно трутся, — сказал отец.
— Ты ничего не понимаешь, папа. Сейчас так модно.
— Широкие, хохляцкие.
— Чего ты все «хохляцкие» говоришь?
— А кто мы? Мы наполовину хохлы. Дедушка-то твой — из Полтавы. Помнишь, я тебе «Сорочинскую ярмарку» читал?
— Никакие мы не хохлы, папа. Мы в Петербурге живем.
— Кто здесь только не живет... Мать как? Этот ходит, с шишкой?
— Дядя Жора? Ходит, — высоко вздохнула дочь. — Шишку ему вырезали. Он тихо приходит, я даже не слышу.
— Он всегда тихо гадил. Больше никто не ходит? Алексеев? Леонид?
— Никто, папа. Алексеев звонил. А Леониду у нас делать нечего, — дочь взглянула на отца его прежними, ожесточенно намокающими глазами. — Надо ему подлянку устроить.
Грудь дочери от волнения детонировала дробно. У ее матери амплитуда бывала куда более размашистой, трудно замедляемой. Михаил Петрович забросил ногу на ногу, чего давно уже не делал, и методично затряс ботинком в воздухе.
— Не надо, доча. Мы должны быть выше. Мы с тобой и с бабушкой.
— Надо. Он тебе ведь делал подлянку? Ты же сам говорил.
— Чего я говорил?
— Что он тебе денег должен, что он на чужом горбу... — дочь прыснула вином в бокал.
Михаил Петрович тоже засмеялся хрипло сквозь струи дыма. Тарелка у дочери опустела. Михаил Петрович положил со своей тарелки на ее жирно остывшие кусочки шашлыка.
— Кушай, доча.
Оксана улыбнулась и стала жевать, разговаривая.
— Давай я позвоню на его работу и скажу его директору, что Леонид всегда на чужом горбу ездит, пусть люди знают, — гулким шепотом говорила дочь. — И вообще, что он гадкий человек.
— Кто тебе сказал, что он гадкий? — щурился Михаил Петрович от приятного времяпрепровождения.
— Ты говорил, еще тогда, и мама.
— Маме твоей больше всех надо. Никак не успокоится. Мороженое будешь?
Оксана противоречиво закивала челкой.
— Выросла девочка, — Михаил Петрович допил коньяк и откинулся на хрустящую спинку стула с внимательной важностью.
— Лучше кофе в «Идеальной чашке» попьем с пирожными, — сказал он, вставая.
— Мама недавно ему звонила и ревела.
— Ну не дура, доча?.. А потом Шишка пришел, и она успокоилась. Да, доча?
— Да. Еще звонила твоя Люська пьяная.
— А этой чего нужно было?
— Я не поняла. Сказала ей, что ты у нас уже не живешь. Она, вдрабадан, про какие-то трусы мне лапшу вешала.
— Ты ее не слушай, доча. Она совсем спилась. Бабы быстро спиваются... Вы правильно с матерью сделали, что дубленку длинную купили, — одевал дочь Михаил Петрович, разглаживая ворсистую складку на ее спине.
«Хорошо, — думал Михаил Петрович, глядя на фигуру дочери, — что дубленка тонкая и развевается внизу, как подол, женственно. Только цвет выбрали неправильный, изумрудный, ни к селу ни к городу. Надька. Любит все ненатуральное. Дубленка для молодой девушки должна быть бежевой, светло-коричневой».
На выходе из кафе отца с дочерью флегматично рассматривали те же разноязыкие кавказцы, теперь в вязаных шапочках. У одного из них крутился, как заведенный, брелок с ключами на пальце.
— Э, отец, отпусти дочку, покатаемся, пожалуйста, — сказал кадыкастый, у которого мохнатые брови запрыгнули теперь на отворот шапочки.
Оксана опять наивно засмеялась, но голову не склонила к воротнику, а, напротив, откинула с волосами назад.
— Пойдем, пойдем, Оксана. Не останавливайся. Совсем черножопые обнаглели. Ты смотри с ними не заигрывай. Они любят... таких».
Михаил Петрович под ручку с дочерью широко и степенно ступали по мокрому тротуару в разлитых разноцветных отблесках. Они обсуждали витрины, подсветку фасадов, автомобили. Оксана то и дело провожала глазами красивых юношей и девушек и периодически хихикала над тем, что своей неторопливостью она и отец раздражали некоторых динамичных прохожих, которые оборачивались на них с досадой и которым отец вдогонку твердил: «Бегите, бегите, только шею себе не сверните».