Она снимает свое грязное платье, и я вижу — под мерзким лифчиком у нее что-то подлое подложено. Этот сучий лифчик я стаскивал в течение часа, потому что не мог, очень нервничал. При этом вспомнил дрянную книжку про одного скотинообразного утонченного мосье Блоншара, который говорил, что тело женщины — клавикорда и надо быть прекрасным музыкантом, чтобы заставить его звучать. Вот такое дерьмо.
— Знаете что, — говорю я ей, — я вам заплачу, только чтоб у нас с вами ничего не было.
— А в чем дело? — спрашивает она и грязно садится ко мне на колени.
— Да ни в чем. Я тут недавно в пропасть упал и сделался импотентом.
— А что поломал?
— Клавикорду, — говорю. — В спинном мозгу.
— Ну, давай-ка, — говорит она.
Я дал ей пять вонючих долларов за то, что у нас ничего не было. А она недовольна:
— Цена десять.
Жуткая блондина. А когда голая — еще хуже. Была бы старая, толстая, намазанная проститутка, было бы лучше.
— У меня уйма денег, — сказал я, — но я могу только пять.
— Дай пять, — сказала она. — Еще.
Я ей не дал, потому что за что ей давать, если она не дала.
Мы попрощались. Когда она ушла, я долго сидел в своем паршивом кресле и, как идиот, думал, до чего вокруг все поганые, кроме Иисуса Христа.
На душе было отвратительно, омерзительно, гнусно, гадко, подло, пошло и жутко, но гораздо лучше, чем вся эта паршивая давидкопперфилдовская муть.
Добежавши с прискоками до туалета, Николай Аполлонович заколотился в закрытую дверь и просунулся носом — до надсаду, до хрипу:
— Пустите.
И — «Ааа…ааа…ааа…».
Он упал перед дверью уборной. Эти двадцать четыре часа…
Ввиду нараставших событий он пустил в штаны тонкую струйку конфетти.
Наконец дверь отворилась и — вышло тело, горящее фосфором, — Анна Петровна или Зоя — в такие моменты разжижается человеческий мозг — тень порхнула в провалище коридора, — через нос, по губам уползало пятно таракана.
А Николай Аполлонович Аблеухов-сын очутился в том месте — о, ни с чем не сравнимое место! — улепетнул в это место и сразу воссел на нимбовый круг стульчака, поджимая желтевшие ножки к груди, не подобрав лямки, повисшие к полу, — один-одинешенек, на огненном фоне горящей Российской империи — геморроидальный юноша, непробритый, нечесаный, просутулившийся, согнутый в позу орла не для золотомундирного мужа; и врезались тени: поворот головы, потный лоб, губы, бачки — на лице, бачок — на стене, скользкие трубы и глаза, как расплавленный цинк. Грохнуло. Бзд…
Желтовато-лимонные клубы вырвались наружу. Неизмеримости полетели, складываясь в пирамиду. Все это время он читал здесь «Логику» Милля и философа Сковороду. Бзд… ох-х…
— Бомба!
— Ай!
— Разорвалась! — слышалось из коридора.
Набежали лакеи там. Он голову бросил в руки,
лишился чувств, коридор — просинел, коридор — просерел… И — ставим тут точку.
Критика так же влияет на положение в театре, как астрономия — на положение звезд.
Христос никогда не смеялся. И это самое убедительное доказательство, что Христос не был евреем.