В город я решила не ехать. Низ живота страшно тянет, до едва не трескающейся груди не дотронуться, я же просто не смогу. Нет сил донести свое пульсирующее очищающееся тело даже до метро, как и лишних ста рублей на проезд. Лучше останусь в покое, по-польски – в комнате, где со стен на меня смотрят умершие незнакомые люди, выловленные в антикварных лавках. Буду повторять изгибы кровати, привычно корчась от боли, а если повезет, и она, проглотив пару-тройку белых таблеток, все-таки утихнет, то в очередной раз поперебираю все свои книги. На дореформенном – в эту стопку, французские – в эту, все остальные – туда. Влажной тряпкой, пахнущей той, что была у школьной доски, буду стирать с них пили пыли. И может, листая уже почти забытые издания, опять наткнусь на самую красивую в мире смерть – мошки, когда-то раздавленной между страниц. У книг, как у гроба, тоже ведь есть крышка.
Тут где-то у меня была книга русского эпоса с иллюстрациями Билибина. Давно ее не видела. Там, среди историй о прочих других богатырях, есть странный сюжет про Святогора-великана, которому лгунья-Мать-Сыра-Земля с рождения твердила, что truth is your sila. Дело, значит, было так. Святогор-богатырь дремлет на своем коне, бредущем без цели по чистому полю. К нему подъезжает откуда-то взявшийся задира Илья Муромец, который по непонятной причине со всей силы ударяет Святогора по голове своей булавой. Раз ударил – ничего, два ударил – ничего, три ударил – Святогор проснулся, побранился на русских мух да и не глядя сунул Илью Муромца вместе с его конем к себе в карман, как я – чужие оброненные записки. Ну так, на всякий случай. Понятное дело, конь Святогора от тяжести стал спотыкаться, дальше идти не может. Вытащил великан Илью Муромца из кармана, спросил, в чем дело, и помирились они. Назвали друг друга братьями. Поехали вместе дальше. Добрались до какой-то горы и видят – на ее вершине гроб стоит. Пустой. Дубовый. Спрашивает Святогор, чей это гроб, интересно. Не хочешь ли ты, Илья Муромец, его примерить, – вдруг для тебя? Видимо, шутит так. Нет, маловат гроб оказывается Илье Муромцу, что в длину, что в ширину. Тогда решает Святогор сам лечь, наверняка уверенный, что дерево треснет, не выдержит его размеров. Но гроб приходится богатырю как раз впору, а тут крышка вдруг как бы сама наскакивает, и гроб намертво захлопывается. Святогору трудно дышать, но он не сдается, просит Илью Муромца разрубить крышку мечом. Но как бы ни пытался Илья Муромец рубить дерево – ничего не выходит: от каждого удара на гроб наскакивают железные обручи. Так и остается Святогор в этом гробу, куда сам же и лег. Последним вздохом передает другу свою богатырскую силу. А Илье она и даром не нужна. Оно и понятно: правда давно уже не в силе.
Нет, в город я решила не ехать. Там и без меня боли предостаточно. Безразличные пики уличных фонарей просят найти незнакомых людей, а пропитые инвалиды у метро – денег. Там же, под шипение аудиорекламы на чьих-то голодных животах, переругиваются лысеющие кликуши и бомжи с красными яблоками в руках. Матери-одиночки привычно хмурятся, только и думают о том, что скажут чаду, когда оно вырастет. Дети в детдомах задумчиво поглядывают в окна, представляют, куда сейчас бредут бросившие их родители.
Какой смысл, я все это видела, все знаю наперед. Ничего нового, одно старое, выученное назубок. Мне даже не нужно ничего придумывать. Так и вижу, как я, привычно запинаясь ключами о бесконечные двери, в который раз вываливаюсь из душного подъезда проветрить гардероб покойных родственников, прошлых или будущих. Своих или знакомых. Пахнет раздавленными дождевыми червями, за ночь небо прорыдалось. Тепло. Навстречу мне идет невысокая женщина грустной восточной внешности, глаза черно подведены, а полная грудь распирает футболку с надписью
Мне нужно зайти в продуктовый, купить минеральной воды на завтрак, я еще толком ничего не ела. Мой добрый молодец – на месте, в своем закутке, закусывает скуку солеными огурцами, посмеиваясь несмешным телефонным шуткам. Глубоко вдыхая этот специфический формалиновый запах, я с выученной силой открываю пластиковые бордовые двери и захожу в магазин под пристальным взглядом того самого старого охранника, который, чуть завидя меня, сразу начинает как-то часто дышать. И я из раза в раз, рассматривая его затылком, все удивляюсь, как же чертовски он похож на польского ксёндза. Эта стрижка, эта борода, эта походка. Даже двусложные слова он произносит как бы специально с ударением на первый слог – не Ивáн, а И́ван. Непонятно тогда, почему в глазах его столько презрения: ксёндзу по долгу службы не пристало чураться нас, неимущих.