Где тут водопой, я знаю. Проходим два ряда, огибаем то самое ведро, куда вечно рыдает потолок (хорошо, что тут не магазин древесины), теперь налево, прямо и снова налево: слезы прозрачных бутылок делят одну полку с пакетированным молоком, соблюдая идеальную советскую симметрию. Говорят, что в Тибете больше всего боятся именно симметрии, считая, что она привлекает демонов. Если правда, то и СССР, и магазин этот – доказательство их теории. Все тут носит макабрический характер: плиты, запах, люди. Цены тоже. Цены здесь просто бешеные: бесцветная и белая вода стоят уже почти одинаково. Не зря, наверное, мой отец каждую зиму топит снег на балконе, а потом давится этой водой с привкусом металла – копит, поди, на то, чего купить не успеет.
Между двадцатью и двадцатью пятью рублями нужно поскорее сделать выбор – с паузами жизни вообще шутки плохи. Но я, видимо, все-таки чуть затянула и тем позволила прорваться чужому умовью, как раньше говорили на Урале. Какой-то паукообразный старик со вдовьими глазами, волочивший себя из мясного отдела, проходя мимо, вдруг склонился ко мне и дыхнул перегаром куда-то в шею.
– Кто молоко пьет, тот здоровенький помрет! – и, слюняво хохоча, скрылся за бакалеей.
Точно безумец. Думает, что если я стою на двух ногах, значит, живая.
В очереди на кассе я снова вспоминала эту бабушкину тетрадь. Ту, «Рецепты», что с утенком на обложке. Она там буквально на первых страницах заборным почерком написала, что идти нужно туда, где страшно. Я, стало быть, все сделала правильно. Не только сегодня, но и вообще. Сначала родилась, проросла, потом пошла в садик, потом в школу, потом в университет и наконец, когда пунктирная линия оборвалась, в пустоту. Везде было по-своему жутко, но не так, как сейчас, конечно.
Ну вот, скажем, заходишь в вагон метро. Люди, люди, люди, люди. Всегда полураздетые – видимо, греются о «внутренний костер пролетарской ненависти», как однажды подсказала мне стена в каком-то московском переулке. Зашли под землю, в этот вертеп, и, схлестнувшись телами, подпирают друг друга рабочими локтями, а глазами уже бегут куда-то. Боятся не успеть. А знали бы, что опаздывающие, как правило, побеждают, не торопились бы так. В полном вагоне лучше не садиться напротив, иначе – уткнешься в ряд всегда случайных лиц, будто кто-то бросает игральные кости. На лица эти достаточно посмотреть буквально одну секунду, и вот свежесть уже начинает таять, кожа потянулась к земле, поплыл овал, исполосованный морщинами, которые уже не разгладить. Юнец на глазах превратился в старца. Едешь и думаешь: как все эти люди умрут, когда? В какой мимике замрут с последним вздохом? Вот, например, этот мужчина в замученном синем костюме и лаптеобразных туфлях, скрутивший ноги так, словно решил продолжить свою спираль ДНК. Кто первым его найдет? Где? Уйдет ли он тихо и резко или будет мучиться в агонии? А эта рыжая девочка, ритмично листающая папку со своим школьным гербарием? Вроде выглядит молодой, а лицо-то старое. Два хвостика по бокам, стянутые зелеными бархатными резинками, только усугубляют ее настоящий возраст. Делают ее похожей на ту сумасшедшую старуху, что встречалась мне каждое утро по пути в школу. Одетая в мятую детскую одежду, с седыми волосами, заплетенными в косички, и зимой, и летом она с криком петухов выходила на улицу, толкая перед собой пустую коляску со скрученными внутри одеялами. Иногда останавливалась, покачивала ее, что-то бормотала накрашенными губами, шпионски оглядывалась по сторонам и стремительно шла дальше. Папоротник, ива, береза, клен, ясень. В школе я ненавидела гербарии. Гербарий – это скучно, прямо как пейзажная лирика.