Педаль чайника довольно цокнула. Я влила кипяток в кружку, поставила ее на стол, а сама, усевшись, развернулась лицом к пустой стене, словно собиралась с ней серьезно поговорить. По низу вился холодный воздух. Я сжала пальцами ступни – ледяные, странно, я немного взопрела. Это все, наверное, от потери крови. Мои глаза уперлись в падающие линии бесцветных обоев. Я видела ничего, ощущала себя никем, в голове стоял сквозняк мыслей. Мне казалось, что я думаю обо всем сразу, обо всех вещах, что есть в мире, и одновременно не думаю ни о чем. Вот, например, какая-то незнакомая женщина, нет, тысячи каких-то незнакомых мне женщин прямо сейчас рожают детей где-то, скажем, в Нью-Йорке. Ровно в этот же момент, будто это такое поршнеобразное движение, столько же, если не больше безропотных стариков и других обреченных уступают им место, отправляясь на тот свет. Допустим, в Токио – первое, что пришло на ум. Секунда эта делится и на юную цыганку люли, расстилающую курпачи на полу своего глинобитного дома. И на подрязанского батюшку, колотящего свою жену за то, что плохо молилась. На Ахмета и Дерью, выводящих баллончиком свои инициалы, скрепленные знаком +, на случайной стене в темных закоулках Балата. На хитрого немца, везущего из Южной Америки кожу анаконды, которую втридорога продаст на родине. На гуцульскую беловолосую девушку, которая слушает рассказы старших жiнок о том, что кровоочищение раньше было у мужчин, но Дева Мария, увидев, как они тяжело работают, попросила перевести его на женщин. И на мальчика из моего сна, после поворота головы оказавшегося девочкой, тоже делится эта секунда. Как и на его мать, жену бывшего белогвардейца, который почему-то похоронен в Монако. И самое паршивое, что и на меня эта блядская секунда тоже делится, ведь прямо сейчас через картонные стены нашей однушки я слышу, как сестра надсадно стонет, как будто ей, зажимая рот, ломают позвоночник. Слышу разъяренные шлепки кожи, полубредовые выкрики этого псивого мужика. Слышу, как от напряжения у него слезятся глаза и подмышки. Слышу, как машет волосатыми крыльями двуглавый орел на его груди. Через черные ноздри розетки вдыхаю жидкий запах нашей падшей комнаты и представляю, как поблескивает под светом фонаря бесцветное сало его кожи. И самое ужасное, что где-то внутри себя, вот тут, где крутит и вертит, я чувствую, как ворочается его пока что живая плоть, намереваясь попасть в будущее, куда, как известно, берут не всех. Вдруг резко становится очень-очень тихо, как после выстрела. А затем розетка змеино шипит «киса, ты его хочешь?» – на что хочется прямо в ее же брюхо проорать «сам доедай». Но, видимо, сестра отвечает утвердительно добровольно-принудительно. И снова влажно-ядовитая тишина с перерывами на какое-то нервное предынфарктное сопение.
Это все длилось не больше двадцати минут, но и вечность бывает короче. Интересно, о чем тогда думала сестра. Интересно, знала ли она, что я плачу – там, за стеной, на кухне? Интересно, когда сиамских близнецов разрезают, кому из них больнее?
Он ушел через пару часов, благословив котика на полночную уборку и пообещав ему, что завтра придет и все починит. Гуд найт. Мы остались с сестрой вдвоем, но квартира еще долго не могла оклематься от его эфирных следов и запахов. Я все так же сидела на закрытой кухне и, рассматривая полосы обойной матрицы, слушала, как сестра бегает в ванную и обратно, вырывает со своей постели грязные простыни, на ходу сматывает их в перекати-поле и кладет к ногам сломанной стиральной машины. Выдраив спальню так, будто это будущий хирургический кабинет, сестра угомонилась. Пока она была в душе, я вернулась в комнату, легла. Щелкнула дверь. Сестра прошагала вдоль моей спины, села на краешек свежеустланной кровати, густо намазала лицо и руки желтоватым кремом и погасила свет. Спустя сколько-то общих вздохов она полушепотом спросила меня, сколько сейчас времени. Я притворилась, что уже сплю.