При ясном свете дня всему находилось разумное объяснение. Ритуалы их безвредны, козленок ведь не умер и цел-невредим. Никакой жестокости в менадах, плававших днем по нашим полям, я не замечала. И думала: может, именно оттого они так кротки, что облекают свой гнев и горе, которое многих и привело сюда прежде всего, в столь устрашающую форму, именно для того кричат и танцуют в кровавом исступлении по ночам, чтобы безмятежно жить при свете солнца? Дионис не вернул Евфросине ребенка, кости ее дочери так и лежали там, где она умерла совсем одна и даже плача ее никто не слышал. Представляя себе это, я почти понимала, почему они испытывают некое удовлетворение, завывая вместе в первобытном экстазе, когда разрывают на части кожу и жилы живого существа – вплоть до самого сердца; понимала, что, отдаваясь всеобщему безумию, они криком исторгают из себя бессилие и боль. Кто я, мать пятерых живых и здоровых детей, чтобы осуждать страдающую женщину? Может, поклонение моему мужу – лекарство от боли потерь, которую иначе приходилось бы сносить молча.
Мы примирились: Дионис, я и менады. Решительно отводили глаза, неудобные места обходили неловким молчанием, не признавая, чего избегаем и почему. На этом все и держалось. Когда он отлучался, я дышала свободнее, вновь обретала леса и берег, покой и тишину под огромной серебряной луной.
Однако разногласия с аргивянами беспокоили Диониса по-прежнему. Он все так же горячо возмущался поведением своего единокровного смертного брата – ханжи, упорно выступавшего против культа вина.
– Меня, однако, это не удивляет, – сказала я Дионису как-то вечером, когда он жаловался снова на упрямую непокорность Аргоса.
Из глубины острова накатывал густой и чувственный аромат жасмина, плавал над ленивым прибоем, набегавшим на золотой песок. Но Дионис, кажется, не замечал окружающей красоты. А ведь раньше упивался ею, возвращаясь из знойной пыли пустынь и жаркого зловония городов. Запрокидывал голову, вдыхал свежий, девственный воздух Наксоса и объявлял, что вот теперь он доволен, сыт и пьян от одного только благоуханного ветерка. А сейчас пинал ногой глубоко засевший в песке камень, пытаясь выбить его наружу. Насупив брови, морщил свой безупречный лоб.
– Что тебя не удивляет? Высокомерие его или непокорность? – проворчал Дионис.
– И то и другое. Все вместе. И по отдельности.
Я смотрела, как он бьет по камню большим пальцем. Смертный уже скривился бы, схватился за ногу, запрыгал на другой, изобразив на лице немое страдание. И на коже его расцвел бы зеленовато-сине-желтым цветком синяк. А Дионис опять прицелился и ударил. Шероховатую поверхность камня расколола тоненькая зубчатая трещина.
– Размахивающий таким щитом не имеет понятия об уважении и смысла в нем не видит.
Всякий раз, когда Дионис заговаривал о Персее, я думала о Медузе. Представляла, как его огромный меч рассекает воздух, сверкая на солнце, а сам он, скосив глаза, смотрит на отражение Горгоны в своем зеркальном щите и целится в ее беззащитное горло. О Медузе, которая зазналась просто из-за своих золотых волос – вот и все преступление. Я представляла ее изменившееся до неузнаваемости лицо – искривленное и безобразное, оно, замерев в бесконечном, беззвучном крике, смотрело сейчас с того самого щита. Застывшие каменные статуи стояли вдоль стен Аргоса, с лицами, навсегда исказившимися от ужаса в тот миг, когда Персей ослепил их этим металлическим диском, обладавшим великой силой, ведь так он поступал со всяким, самым жалким злодеем, нечестивцем или обидчиком-врагом. Если верить слухам.
– Не любишь ты эту историю с Горгоной, – заметил Дионис. – Что внушает тебе такое отвращение?
Когда мы в первый раз говорили о Пасифае и Семеле, он сразу понял мои чувства – по лицу прочел. Понял, поскольку чувствовал то же самое. Почему теперь не понимает?
– Медуза расплатилась за преступление Посейдона, потому и стала чудовищем, – напомнила я ему. – А теперь мужчина выставляет напоказ ее уродливую, жуткую голову, дабы карать своих врагов. И все шарахаются от нее в страхе и отвращении. А алтари Посейдона курятся по-прежнему.
– Персей использовал Медузу так же, как Минос – твоего брата, – сказал Дионис тихо.
Я удивилась, повернулась к нему. Стало быть, он помнит. Дионис взял меня за руку. Сухой и теплой ладонью. И разделяющее нас пространство сузилось слегка.
– С наказанием Минос встретился далеко от дома, при заморском дворе, правосудие над ним свершили чужестранцы. Это неправильно. Я должен был сам назначить ему кару – ему и Тесею тоже за совершенное ими.
Я никогда не жаждала мести, освободилась от них обоих – и хорошо. А теперь гадала, способна ли голова Медузы до сих пор думать и чувствовать, навечно прибитая к щиту отрубившего ее, дабы повсюду приносить ему победу и славу. Какая месть утолила бы ее жажду? Чем охладить разверстую пустыню раскаленной добела ярости, которая, должно быть, снедает Медузу беспрерывно, если она понимает, что Тесей выставляет ее перед всеми как трофей, вынуждая людей падать, трепеща, к его ногам, но не ее?