Горе меняется еженощно. Сегодня Крох отвлекся на греков; он думает о старике Протее, морском божестве, предсказателе, который ненавидел правду и менял обличье, лишь бы ее утаить. Крох протягивает руки, чтобы ухватиться за свое горе, но оно просачивается сквозь них, обращается водой, змеей, мышью, ножом, гирей такой тяжелой, что приходится ее уронить. Больше девяти месяцев минуло с тех пор, как Хелле ушла пройтись и не вернулась.
Он сам себе удивляется, сидя у окна с вином и наблюдая, как через дорогу наливается светом ночной клуб. Он – сердобольный Крох Стоун, он плачет над русскими романами, плачет, глядя на руки женщины, которая приходит убираться в его квартире, мозолистые, изуродованные артритом. Он не плакал по Хелле. Он по-прежнему думает, что все объяснится, что однажды утром он, проснувшись, услышит, как проворачивается ключ в замке, и Хелле войдет, усталая; или вот идет он через залитый солнцем парк, поднимает глаза – а впереди она, приближается со смущенной улыбкой, обнимает его и шепчет на ухо что-то про то, что ей не было больно, что она всего-то хотела причинить боль ему.
Жена мерещится ему всюду. Сердце бьется быстрей при виде тонкой фигурки вдали – это Хелле; он вбегает в кафе, уверенный, что мелькнувшее в витрине лицо – ее. Ничего подобного. Он застрял, он подвис. Под гнетом надежды ежедневные проходы по городу стали мученьем.
В ночь перед тем, как исчезнуть, Хелле разбудила его. Было уже совсем поздно, холодные руки у него на груди, запах зимнего дождя в складках одежды. Мокрые волосы облепили лоб и щеки, что на лице написано, в темноте не прочесть. Плащ и ботинки она сбросила посреди комнаты, и очнувшись от ледяного прикосновенья, спросонья, увидев промокающий под ее вещами ковер, в досаде он чуть ли не оттолкнул ее.
Но ее руки двинулись вниз, расстегивая его пижамную рубашку, она склонилась к нему и всем телом приникла, и всей кожей чувствуя ее дрожь, он, стараясь согреть, обнял ее.
Что не так, спросил он, но она не ответила. Стянула с него все, что на нем было: пижаму, верх и низ, носки и трусы – бурно поскидывала все с себя и вернулась под одеяло, в тепло. Прикосновение ее мерзлого тела, бугристого и ужасного.
Хелле, позвал он.
Она не ответила. Ее рот двигался по его груди, покусывая несильно. Дверь была приоткрыта, на кухне еще горел свет, и он смог разглядеть, что раскраска Хелле смыта дождем. Без макияжа ее лицо выглядело разоренным, тяжкая жизнь, которой она жила без него двадцать потерянных лет, оставила на коже свой след. Для меня ты сейчас красивее, чем когда была совершенна, сказал он однажды и поцеловал в плечо, а она плакала, разглядывая себя в зеркало. Она отвернулась, не веря, но он говорил всерьез. Ее жизнь была написана у нее на лице. Там, по крайней мере, ее можно было прочесть.
Любовь к ней иногда казалась ему огромной прочной вещью, сделанной из пряденой шерсти, мягкой и толстой. Даже в досаде эта любовь грела его, возвращала ее к нему.
Ее губы двинулись вниз, дальше и дальше. Он коснулся ее макушки, ее хрупкого черепа под влажными волосами, осторожно ее подтянул. Он хотел медленно, нежно, с поцелуями. А она – нет. Она схватила его, хотя он был не готов; да и она была не готова, сухая, еще холодная. Но она поерзала легонько, сидя над ним, и минуту спустя он взял ее за кости таза и стал впихивать себя, пока совсем не зажегся. Тогда она снова прижалась всем телом к его груди и, наконец, нашла ртом его рот. Он представил себе тихую улицу за окном, блестящую под фонарями, и миллионы душ, которым тепло, и они вслушиваются в дождь, лежа в своих постелях. Он все смотрел и смотрел на ее лицо, сбоку, на закрытые глаза, на маленькую раковину уха, на шрамик в ноздре, куда когда-то вставлялся гвоздик серьги, на бледную, тонкую, закушенную нижнюю губу. Он был близок, но сдерживался, пока она не прошептала: Давай. Я не могу.
Теперь, когда на столе пустая бутылка вина, он спрашивает себя, в самом ли деле услышал тогда то, что она сказала. Не пропустил ли самое важное слово. Снова и снова проигрывает бывшее в голове, пытаясь проникнуть в суть, найти тот миг, который предвещал будущее.
Давай, сказала она; и то ли сказала, то ли нет: Я не могу.
Давай, сказала она; и то ли сказала, то ли нет: Я не вернусь.
Утром Грета наряжается самостоятельно: леопардовые леггинсы, розовое платье в оборках, зеленые резиновые сапоги с глазами навыкате, которые не устают вращаться. Перед длинным зеркалом, встроенным в дверь, обдумывает, не надеть ли наушники в виде божьих коровок, поводит туда-сюда головой и кривит губы. Отставив наушники, берет длинную нитку фиолетовых бус Хелле, накручивает ее на себя ряд за рядом и становится как бирманка из племени падаунг. Шарон, открыв дверь с чашкой кофе в руке, присвистывает: Какое чувство стиля, говорит она. Поберегись, мир, вот идет Грета!
Подпрыгнув на цыпочках, Грета разворачивается к двери и утыкается лицом в бедра Шарон.