Но вернусь к самому себе. Когда блаженной памяти победоносный король Альфонс Арагонский перешел от тленных земных вещей к более мирной и покойной жизни, в то тяжкое время, среди несчастливых предзнаменований – кометы, землетрясений, заразы, кровавых битв – родился и я[209]. Рос я в бедности, или, как говорят мудрые, с умеренной фортуной. И как угодно было моей звезде и моему жребию, лишь только мне исполнилось восемь лет, я, впервые ощутивший в себе любовные силы, влюбился в очарование одной девочки, которая была хоть еще мала, но прекраснее и изящнее всех, кого мне доводилось видеть. Свое влечение я таил тщательнее, чем обычно для детских лет; и она, вовсе не догадываясь о нем и по-детски со мною играя, своими необычайными красотами изо дня в день, с часу на час все более воспламеняла мою грудь. Между тем как вместе с годами во мне возрастала и любовь, мы вступили в более зрелую пору, легче преклонную к пылким желаниям. И поскольку во все это время мы не прерывали привычного общения, она все теснее дружески сближалась со мной, становясь для меня причиной все большего томления. Ибо думалось мне, что любовь, доброжелательность и живейшая привязанность, которые она ко мне имела, не клонились к тому концу, какого желал я. Чувствуя в душе не то, что я был принужден выказывать внешне, но совсем другое и не отваживаясь ни в чем ей открыться, чтобы не потерять в один миг то, что, как мне казалось, приобрел за многие годы изощренным старанием, я впал в ужасную тоску и скорбь. Потеряв обычное желание сна и пищи, я ходил более похожим на призрак мертвеца, чем на живого человека. Много раз спрошенный ею, какова причина этого, я отвечал только пламенным вздохом. И хотя, лежа на постели в моей маленькой комнате, я часто приводил себе на память многое, что хотел бы сказать ей, в ее присутствии лишь бледнел, дрожал и немел – так что, возможно, многим из тех, кто это видели, давал повод к подозрению. Она же или от врожденного благодушия ни о чем не догадывалась, или в груди не имела столько жара, чтобы отозваться на любовь; а может быть (что наиболее вероятно), была столь мудрой, что лучше меня умела таиться, в поведении и речах притворяясь совершенной простушкой относительно всего этого. Я не мог отлучить себя от любви к ней; но и влачить дальше столь жалкую жизнь не было у меня охоты. И, как на крайнее средство, решился я уйти из этой жизни. Много рассуждая об этом сам с собою, я обдумывал различные и порой странные способы самоубийства; и в самом деле прекратил бы свои печальные дни или петлей, или ядом, или острым мечом, если бы моя болящая душа, преклоненная каким-то малодушием, не ощутила внезапный страх перед тем, к чему так стремилась. Итак, обратившись от страшного намерения к выходу более умеренному, я выбрал покинуть Неаполь и родительский дом, вероятно рассчитывая вкупе с ними оставить и любовь, и мысли о ее предмете.
Жалкий, я не предполагал, что со мной случится совсем иное. Прежде, встречаясь и часто разговаривая с той, которую так люблю, я считал себя несчастным, думая, что ей неизвестна причина моих мук. Теперь же могу назвать себя несчастнейшим из всех – находясь в краю, столь от нее удаленном, почти без надежды не только увидеть ее снова, но даже получить о ней какое-то известие, которое могло бы стать для меня животворным. В этих пустошах Аркадии, где, не сочтите за упрек, не то что юноша, выросший в городе, но, думаю, даже дикий зверь с трудом найдет себе развлечение, я только и занят тем, что перебираю в памяти свое пылкое отрочество, вместе с радостями, что были у меня на милой родине.
И если б я не испытывал иной муки, то величайшей из мук была бы для меня тревога ума, который непрерывно, пламенно желая вновь увидеть любимую, приковывает мой взор к разным вещам, но ни ночью ни днем не может восстановить ее в моей памяти.
И все же нет ни горы, ни леса, которые не сулили бы мне, что именно здесь я ее встречу, сколь бы это ни казалось невозможным. Любое движение зверя или птицы, любое колебание ветки заставляет меня обернуться с тревогой: это она пришла сюда, чтобы узнать, сколь жалкой жизнью живу я ради нее! Нет предмета, который я вижу здесь, чтобы он прежде всего остального не заставил меня вспоминать о ней с еще большим жаром и усердием. Кажется, будто глубокие пещеры, источники, долы, горы и все леса призывают ее и высокие рощи немолчно повторяют ее имя. Порой, когда я в них брожу, мне с горечью, с невыносимой тоской приходит на ум, насколько ужасней моя доля, чем у бессловесных деревьев: взаимно любимые обвивающими их милыми лозами, они не размыкают нежных объятий; а я, разделенный с той, кого люблю, таким пространством неба, такой протяженностью земли, такими безднами моря, снедаю себя непрестанной скорбью и слезами.