— Пока мы вместе, — сказала она, — никогда мне не ври. Не видел ты никакого Абэ, не говорил с ним о высоком. Ты видел Исиду, и вы ели его отвратительную воблу.
— Может, я с ним и пиво пил? — Она смущала меня, зная всегда обо мне слишком много.
— Пива там нет.
— Я исправлюсь. Я попытаюсь исправиться. Я попытаюсь увидеть в следующую отключку Басё и поговорить с ним о любви.
— Что ты знаешь о любви?
Я всегда помнил, кáк она это сказала, каждую ноту, каждый оттенок интонации. Много раз за мою жизнь моя память воспроизводила ее фразу коротенькую, кстати и некстати, с пугающей точностью механизма, бездушного фонографа, звучащего самопроизвольно, включающегося самостийно, перебивающего всё.
МОСТЫ
В первый день нашего договорного срока дождь припустил утром и до ночи не унимался, не объявленный метеослужбой дождь, не полагающаяся островитянам Божья милость, ингерманландская импровизация. Я забежал в подворотню, надеясь на самоусмирение ливня, в подворотне дуло, сквозило, все здешние подворотни продувные бестии.
Никуда не годились и дождь, и подворотня, и промокшие ботинки, и я сам, и совместная наша жизнь перед разрывом, в которой надо было притворяться, как притворялся бы смертный вечно живущим: нелепо, фальшиво, неубедительно. Я уговаривал себя, приводил доводы, доказывающие мою формальную правоту, чувствовал себя отступником, предателем, ветреником, именно теперь чувствовал, а не поселившись в доме замужней женщины, пользуясь отсутствием ее родных. Я пребывал в двойственном внутреннем монологе-диалоге, ну да, с приятным человеком и поговорить приятно. Приятное занятие прервали быстрые шажки бегущего, поначалу невидимого, в конце концов залетевшего в подворотню, уставившегося на меня, в замешательстве меня разглядывавшего. Котелок, усики, старомодное одеяние. Я его где-то раньше видел.
— Молодой человек, мимо вас сейчас никто не проходил?
— Никто.
Он выскочил из подворотни на набережную, покрутился там под дождем, потерявший след охотничий пес, вернулся, отряхиваясь. Подойдя ко мне вплотную, он сунул мне в нос мятую бумаженцию и произнес:
— Ваши документы!
— Что-о?
— Я агент Третьего отделения. Предъявите документы. Вы, надо полагать, студент, если студент.
Передо мной моргал глазками призрак филера, свято выполнявший свои обязанности, вполне материалистически выглядевший.
Я достал пропуск, ежедневно предъявляемый мной у турникета.
— Я служу в Военно-медицинской академии картографом.
— Верю, верю, вижу.
Он вздохнул.
— Кого-то ловите? Неблагонадежного?
— Хуже, молодой человек. Марсианина ловлю. Ну до чего вертляв, сука инопланетная, до чего увертлив. Р-раз — и нет его. Хуже всякого революционера. Человеком прикидывается, а от своих фортелей поганых удержаться не может. Летает, подлец, лики меняет, шваль. Умствует.
— Счастливой охоты! — Я оставил филера в подворотне и пошел под ливнем своей дорогой.
Через дом или через два увидел я прижавшегося к стенке дома за выступом парадной — я решил: прячется от дождя — высокого иностранца в черном длинном дождевике, рыжеватые кудри до плеч, черная шляпа. Он напоминал то ли врубелевского Демона, то ли киноактера по фамилии Авилов, игравшего художника в фильме «Господин оформитель». Я загляделся на него, приоткрыв рот, как деревенский дурачок. Иностранец, улыбнувшись мне загадочно, вжался в угол стены, исчез, и тут же возник в углу в виде невысокого росточка с брюшком железнодорожника в форме и с портфелем. Железнодорожник, не обращая на меня ни малейшего внимания, обогнал меня, свернул в переулок. Дождь стал слабее, меня догнал филер.
— Опять улетел, проклятый, — промолвил он озабоченно. — К метаморфозам его и маскарадам я попривык; а как полетит (без крыльев, не выпускает крылья-то, прямо с места в карьер взлетает и скрывается за ближайшей крышею, нечисть), верите ли, у меня чуть ли не приступ сердечный начинается, томлюсь небывало.
Повинуясь филерскому охотничьему нюху, он, не размышляя, свернул в тот же переулок, что и его подопечный, только по другой стороне потрусил.
Дождь опять припустил, я загляделся на Горьковский театр на той стороне Фонтанки: не перейти ли мост, в вестибюле так сухо и тепло, не посмотреть ли афишу, не пойти ли на какой спектакль с Настасьей, заняв один из тягостных вечеров прощальных зрительским счастьем?
— Спасибо, молодой человек, не заложили меня филеру.
Догнавший меня ничуть не напоминал железнодорожника, был немолод, седовлас, бедно, но элегантно одет. Я не чувствовал ни малейшего страха, мне даже хотелось, чтобы он полетал.
— Полно вам, — сказал он, — мы ведь не в цирке, а я не Давид Копперфильд.
— Я слишком давно читал Диккенса, — неуверенно сказал я, — но, кажется, Давид Копперфильд не летал; вы не путаете его с героем гриновского «Блистающего мира» или с беляевским Ариэлем?
— Еще не летал, но собирается, — весело сказал марсианин. — Я никогда ничего не путаю. Что это вы так воззрились на мост? Хотите в театр? Или любите мосты?
— И то, и то.