Заправочно-дренажная мачта отведена. Предполетная проверка бортовых систем. Шестидесятисекундная готовность. Система разрешения запуска поворачивает ключ на старт. Тридцатисекундная готовность. Отвод жидкого кислорода завершен, дренажные клапаны закрыты. Десять секунд. Проверка системы зажигания. Девять, восемь, семь. Подача топлива в главный двигатель. Шесть, пять, четыре. Зажигание главного двигателя. Три, два, один, старт…
Что дальше? – спрашиваю я.
Все. Отрыв.
Что еще?
Плохо видно, не резко. Корабль в полете, высота и скорость растут, но резкость не наводится, я не могу.
Мы видим, как самолет исчезает в необъятной синеве неба – взмывает в вышину, летит и тает, летит все дальше и дальше в небо, уже тронутое легкой дымкой облаков. Скоро самолет будет пролетать над безлюдными городами, над равнинами, над бесконечными раковыми опухолями промышленных зон, над реками и лесами. Микрофонная удочка мужа все еще уставлена вверх, можно подумать, здесь еще осталось что записывать. Конец всему, настоящий конец никогда не наступает с последним поворотом ключа, с внезапно захлопнутой дверью, он больше сродни атмосферному изменению, облакам, заволакивающим небо тучам – он скорее как протяжный стон, чем как резкий хлопок.
Сколько уже времени я ломаю голову, что сказать нашим детям, как преподнести им историю. А сейчас, пока я слушаю, как мальчик описывает этот момент, историю всего, что мы видим своими глазами и как мы видим все это через его восприятие, во мне постепенно зарождается и крепнет ясность. Ясность, что эта история переживет нас в той версии, в какой видится мальчику, что она сохранится и будет передана дальше в его пересказе. Это ему потом пересказывать нашу историю, как мы однажды были семьей, как пересказывать и все другие истории, в том числе о потерянных детях. Он все понял куда лучше меня и лучше остальных. Он слушал все, он смотрел на все – в прямом смысле, сосредоточенно, раздумчиво, – и мало-помалу его ум сорганизовал весь окружающий нас хаос в стройный мир.
Единственное, что родители могут дать своим детям, так это крупицы знания: обрезать ногти надо вот так, вот что такое истинная теплота объятий, волосы распутывать надо вот так, а вот так я тебя люблю. Дети же взамен дают своим родителям нечто менее конкретное, но в то же время намного большее и долгоиграющее, своего рода кураж, стимул объять жизнь целиком, самим познать ее и тогда уже попытаться растолковать ее детям, передать им знание жизни «с принятием и без враждебности», как написал однажды Джеймс Болдуин[82]
, но также с определенной яростью и неукротимостью. Дети принуждают родителей выбираться в мир, искать конкретный импульс, горящий взгляд, ритм, правильный способ рассказывать истории, зная, что ничего-то истории не исправляют и никого не спасают, но, возможно, делают мир более многогранным и одновременно терпимым. А иногда, хотя бы иногда, более прекрасным. Истории – это способ вычитать будущее из прошлого, единственное, что помогает, обернувшись назад, обрести ясность.Мальчик по-прежнему шарит своим биноклем в опустевшем небе. И тогда я снова спрашиваю его, на сей раз шепотом:
Наземный контроль, что еще видите?
Часть II. Реконструкция
Депортации
Вызываю майора Тома.
Проверка связи. Раз, два, три.
Вызывает наземный контроль. Делай как я, майор Том!
Это история нас с тобой и потерянных детей, от начала до конца, и я буду рассказывать ее тебе, Мемфис.
Мы были там, а потерянные дети сели в самолет и исчезли в небе. Я их искал в мой бинокль, но ничего больше не увидел и маме так и сказал. Ты тоже мало что увидишь на снимке, который я сделал перед тем, как самолет взлетел. А важные вещи, которые тогда случились, они случились уже после того, как я сделал снимок, уже когда он проявлялся в темноте, внутри маленькой красной книжки, где я храню свои снимки, внутри коробки, а коробка была в машине, где ты тогда спала.