«Что сказать о попах и монахах и о наших латынщиках? Если, по милости Божией, в их головах найдётся несколько богословских трактатов и отделов, выхваченных когда-то каким-нибудь славным иезуитом из каких-нибудь творений схоластических, епископских, языческих, плохо сшитых, попавших в их потешную кладовую, быть может, из сотого источника, неудовлетворительных и плохих, а хуже того искажённых, то наши латынщики воображают себя такими мудрецами, что для их знания ничего уже не осталось. Действительно, они всё знают, готовы отвечать на всякий вопрос и отвечают так самоуверенно, так бесстыдно, что ни на волос не хотят подумать о том, что говорят. При взгляде на эти личности приходится сознаться, хотя с большим неудовольствием, что есть люди глупее римского папы. Тот воображает, что он не может погрешить оттого, что ему присущ Дух Святый, и, уча с кафедры, убеждён, как говорят, что изрекает догматы.
И наши латынщики так же высоко о себе думают, не сомневаясь, что проглотили целый океан мудрости. Лет 15 тому назад были в моде так называемые ораторские приёмы; церковные кафедры оглашались тогда, увы, чудными хитросплетениями, например: что значит пять букв в имени Марии? Почему Христос погружается в Иордан стоя, а не лёжа и не сидя? Почему в водах Великого Потопа не погибли рыбы, хотя и не были сохранены в ковчеге Ноевом – и многое тому подобное. И давались на подобные вопросы ответы весьма важные и солидные. Потом настала другая болезнь. Все стали стихотворствовать до тошноты, чем в особенности страдала новая Академия – страна тебе уже знакомая… Все стремятся учить, и почти никто не хочет учиться. И в такие-то мрачные времена, когда почти нельзя найти ревностного усердного ученика божественных знаний, вот тебе бесчисленное множество учителей! То есть когда мир достиг высшей степени нечестия, он покушается выставить себя в высшей степени святым».
7
Весенним мартовским днём одна тысяча семьсот тридцать первого года преосвященный архиепископ новгородский Феофан Прокопович с раннего утра запёрся в покоях своего подмосковного дома в селе Владыкине, приказав никого не впускать. Слуги притихли и обходили стороной верхний этаж, лестницу и уединённый архиепископский сад.
До полудня владыка пребывал в мрачном настроении, недолго гулял по саду, но солнце и чистый воздух его не приманили – сад покидал спешно и уютно почувствовал себя только за письменным столом: замер, склонив над ним голову. Феофан сидел и чертил колечки на бумаге. Колечки эти то таинственно нанизывались на один вертел, и вокруг достраивалась адская печь и палила нарисованное, то просто сразу замарывались, и вместо уничтоженных рисовались новые в пустом углу: сложный чертёж только ему и был понятен, ибо был безбуквен, и даже цифрами не были помечены продвижения пустых округлых фишек-колечек – так марал бумагу он очень исправно, словно очередную речь сочинял или придумывал вирши. На деле же в последние годы виршей он почти не писал, а если случалось, бряцал лирой по принуждению, выстраивая словесные узоры тщательно и аккуратно, как всё делал в жизни. Труба Славы уже не гремела над ним, как в молодости, он давно сам превратился в громкогласного трубача.
К славе других Прокопович относился спокойно и мудро: рано достигнув верхов, привык к величаниям, но с интересом следил за молодыми поэтами, спешащими стяжать свой венок, и по мере сил принимал участие в их судьбе.
Феофан трезво глядел на время: почти два десятилетия по праву занимал он вершину российского Парнаса и теперь с удовольствием уступал её новым глашатаям – сатирописцу князю Кантемиру и только начинающему, упивающемуся нежданно обрушившейся известностью и уже натворившему здесь, в Москве, дел Василию Тредиаковскому.
Вот так, незаметно, вчера ещё ничего не было, а сегодня – уже есть, ухмыльнулся он про себя. Сколько ж им отпущено? Десять, пятнадцать лет, не больше, таков, видно, закон, а потом либо забудут, либо…
Он оборвал мысль. Преосвященный не любил загадывать: поживём – увидим; в простом речении – вся мудрость человеческая.
Он с наслаждением пестует сейчас стихотворцев – в редкие минуты утешения души поэты забавляют его беседой, он им решительно доверяет. Тредиаковский, впрочем, пока более годен для увеселения, потому что молод и горяч.
Горячность и молодость его и подвели, князь Антиох никогда бы так просто не попался на удочку к латынщикам. Но Тредиаковский… На Василия Кирилловича поступило в Синод обвинение в безбожии. Донос Феофан перехватил и тем скончал дело до поры до времени, но суть тут заключалась не в молодом острословце, поссорившемся со своими старыми заиконоспасскими учителями, – это было скрытое нападение на него самого. Тредиаковский, то ли всей важности не осознав, то ли надеясь на высокое покровительство, и в ус не дует, трубит о сваре во всех гостиных. Возможно, правда, нарочно ведёт себя вызывающе, пытается обратить историю в шутку, а если что – заслужить всеобщую поддержку. Но нет, неверно действует – под подкоп только контрмина годится, и не изящному словотворцу её закладывать.