В медоносный полдень метит яркокрылая бабочка воздух над цветущим травником; гудит где-то сбоку шмель – он всегда в полёте, никогда не отдохнёт, бабочка же сладкую росу собирает – словно танцует, словно любуется собой. Бесшумны её взмахи, красивы глазастые, изрезанные крылья с черно-красной траурной каймой; усталая, медленно сжимает и разжимает она невесомое своё богатство, как веером обмахивает согретое солнцем мохнатое тельце. Но издалека, с опушки, с вышины, узрели её весёлые и вечно голодные глаза, и уже, подвспархивая, словно по длинным ступенькам спускается, летит из зелёных ветвей на лужайку маленькая неутомимая птичка…
Прекрасен по-прежнему полдень: благоухают и стрекочут травы, луг спокоен, но нет бабочки и нет унёсшейся дальше птички, свершившееся не нарушает успокоенной красоты и гармонии природной…
Можно было бы подняться и идти домой, но он не пошёл. А надо было – на столе лежала кипа несчитанных листов второго тома «Артиллерийских записок», их предстояло выправить и к утру отвезти в типографию. Очень, очень срочная работа! У него сейчас всякая вообще работа стала спешная, срочная, незамедлительная – заказчики (по большей части двор!) не могли ждать.
Так и теперь: Шумахер дважды в день напоминал ему о книге, подгонял, будто забыл, что четыре месяца назад сам приостановил печатание – Миних, требовавший срочного выхода «Записок» в свет, попал тогда в немилость при дворе. И вот снова фельдмаршал и генерал-фельдцейхмейстер в фаворе, а следовательно, книга должна быть готова – день промедления чреват гневом безудержным.
Шумахера можно понять: отвечая и за типографию, что с трудом справляется с заказами, Иоганн Даниил должен выкручиваться – приостанавливать одно за счёт другого, нажимать на рабочих и гнать, гнать, гнать в карьер, надеясь, что молодые рысаки выдержат, вытянут, не падут на перегоне. Тредиаковский – один из его упряжки – гнал всех скорее: переводил комедии для придворного итальянского театра – иной раз за несколько дней до постановки попадал ему текст, и приходилось следить самому – торопить типографию, корректора, гравёра, ругаться, кричать и добиваться своего: бессонной ли ночью, светлым ли днём после неё работал станок, выдавая экземпляры листков с комедиями, которым надлежало увеселять самое императрицу в ближайшем, ближайшем будущем.
Хорошо, удалось отделаться от «Ведомостей» – Шумахер настойчиво навязывал работу над газетой – хотел запрячь и тут, ибо обожаемый в недавнем прошлом Миллер, вёзший этот воз, стал теперь худшим врагом и сбежал от его гнева в камчатскую экспедицию «изучать Россию изнутри». Ну да тут пикантная история – Миллер неудачно сватался к одной из трёх незамужних пока дочерей Иоганна Даниила. Был ли тут расчёт, как уверял Шумахер, или просто казавшееся уже устроенным дело вдруг почему-то сорвалось, Василий Кириллович не знал, но он отметил, как изменился Шумахер – не мог даже слышать имени Миллера, и это было счастьем для последнего – скрыться на неопределённое время от гнева всесильного библиотекаря.
Василий Кириллович поначалу опасался, что Шумахер воспримет его отказ как предательство, но сил не было за всем поспевать, и он, побаиваясь в глубине души, всё же отказался. Шумахер, слава Богу, внял резону: и кроме комедий у Тредиаковского случалось много типографских забот – двадцать из вышедших в этом году тридцати печатных изделий принадлежали его перу, и открывала список ода Её Величеству, по случаю восшествия её на престол сочинённая и поднесённая на Новый год. Блестящий аннинский рубль из пожалованной тогда суммы он оставил на счастье.
Но сейчас Василию Кирилловичу было не до веселья, не до новых италианских комедий, не до Смеральдины и потасовок Арлекиновых, не до единорогов и мортир из «Артиллерийских записок», не до привычной полночной работы – чувство долга заглушалось страхом и боязнью за Ильинского. Целый день не покидало его волнение. От него и усталость, и камень в желудке, и голова, налившаяся свинцом, – тело и душа пришли в полный разлад, и только огромным усилием воли подавлял он безотчётное чувство страха, загонял вглубь себя телесное и душевное нездоровье, продолжая заниматься той тысячью мелочей, что заполняли обязательную дневную жизнь придворного стихотворца, начинавшуюся с утренних уроков русского языка с президентом Академии.
Чуть свет прибежала к ним в дом Ефросинья – Иванова жена, просила льду и сказала, что академический лекарь Сатарош признал чахотку, поскольку у больного ночью шла горлом кровь. Француза Тредиаковский навещал днём, и тот обнадёжил, уверил, что болезнь не сильно ещё захватила и возможно выздоровление. К Ильинским в дом удалось попасть только к вечеру, и первым делом Василий Кириллович обстоятельно пересказал врачебное мнение, но, взглянув на спящего Ивана, сам своим словам не верил уже – больно плох лежал Ильинский в постели: страшный, осунувшийся, трогательно беззащитный как младенец. Вот к чему, значит, был его кашель.