И он остался. Рухнул в кресло у изголовья, сменив дежурившего с полдня Адодурова, прогнал спать обезножевшую от тревог Ефросинью – остался, намереваясь провести так всю ночь.
Тёплый воздух комнаты ласкал, свеча горела ровно. Скорбно, приглушённо ложился её свет на вещи в комнате, на спящего. Щемящее чувство надвигающейся утраты охватило его: он глядел на Ивана, и сострадание, и собственное бессилие породили осознание своей греховности, слабости, а слабость, тишина, теплота вокруг немного успокоили, но не заглушили беспокойства до конца – остатки его затаились глубоко и напоминали о себе верченьем в желудке. И всё же он отдыхал – вот так; страшно сказать, но отдыхал рядом с тяжелобольным родимым человеком.
Мысль понеслась, но не могла ещё очиститься от скверны дня, нырнуть глубоко – он вспомнил ушедшего, тоже разбитого случившимся Адодурова. Васята стал человек занятой. Нет, любит по-прежнему, но – адъюнкт математики и старается целиком отдаваться своей страсти, а не Тредиаковскому и словесности, как случалось прежде: на всё у него тоже не хватает сил и времени. Адодурова приказом по Академии наук отдали в переводчики к Артемию Петровичу Волынскому. Спасшийся казанский генерал-губернатор был теперь любим Бироном и занимался улучшением конской породы на новых заводах. Лошадей Бирон любил всего больше на свете – Волынский, зная это, трудился не покладая рук, – а посему зависимый от него Адодуров и вовсе лишён был свободных минут и работал ночами, как и Тредиаковский: тут их судьбы были схожи. Но вот с началом военной кампании в Польше Волынского отослали на место боевых действий, и Адодуров вздохнул. Бунтовщик Станислав Лещинский, неудачный претендент на польскую корону[40]
, засел в Гданьске, вынуждая русских к пролитию крови. Левенвольде и Леси берегли людей, тянули время, а мятежник тем временем копил силы – французы помогали ему с моря – и отважился даже на вылазки. При дворе склонялись к назначению Миниха военоначальствующим в Польше. Посему его сперва простили. Бирон понял, что графа оговорили завистливые Левенвольде и Остерман, боящиеся усиления грозного фельдмаршала, и снова заблистал на балах и в конном манеже.Чудно завязала все нити Фортуна: из-за июльских событий Василий Кириллович вынужден был не спать ночами и спешно оканчивать артиллерийскую книгу, тогда как Адодуров той же кампании обязан был временным освобождением и зачислением в штат Академии на должность адъюнкта. Впрочем, ничего удивительного, Тредиаковский привык уже ощущать свою зависимость от Больших Событий – то была плата за звание придворного стихотворца. Спору нет, оно возвеличивало неизвестного ранее поэта, но оно же и сковывало руки, голос-ода, что написал в подношение Анне, получилась звучна и всем полюбилась, кроме него самого. Да ещё Ивана – тот первый уловил и сказал: «Ленишься, брат». Это не лень была, а следствие спешки – так тогда думал Тредиаковский. Хотя стоило прочитать её вслух – а все, все его поздравительные стихи рассчитаны были только на чтение вслух! – и мелодия очаровывала, захватывала; чтение же глазами выявляло словесные изъяны: в первую голову замечалась парадность пустых фраз, дух, дух великий, панегирический растерялся где-то по дороге, и только голос чтеца мог скрыть для непосвящённых неудачу. Тогда он обиделся на Ивана, но не сказал, затаил обиду, хорошо – сам прозрел позже, просто долго не находилось времени обдумать на покое его слова: переводы, присутствие на дворцовых церемониях, обучение президента Академии русскому языку, званые обеды у Куракина, где часто читал он свои последние творения, ублажая собравшихся, – словом, он работал, работал как вол, не видя передышки, не получая или почти не получая за это вознаграждения. Тех подарков, что, по приятному обычаю, дарили ему за подношение своих сочинений, едва хватало на жизнь, но, сколько бы ни давали, должность придворного стихотворца обходилась дороже, требовала по последней моде сшитых одежд, париков, парадной золочёной шпаги и многих, многих мелочей, и он, самый неприметный, самый мизерный, на больших церемониях, комедиях и концертах стоявший рядом с комедиантами и шутами, не мог угнаться за роскошной жизнью и влезал, влезал в долги, чтоб хоть как-то соответствовать своему официальному званию.
По-прежнему, с Москвы, был он нарасхват, его приглашали на обеды, на балы петербургские вельможи, но он, когда мог, от визитов уклонялся, пытаясь сэкономить драгоценное время.