В бытность мою в Париже — я прожил там три года, с 1936 до 1939-го — в Большом Дворце на Елисейских полях открылась выставка живописи. Там выставляют картины современных художников. В Париже постоянно устраивают различные выставки — либо за счет государства, либо торговцев картин. Я увидел там лучшие вещи Поля Гогена. Эдгаром Дега я любовался в Оранжери — великолепная была экспозиция. Но от той, которую я видел весной 1939 года в Большом Дворце, в тридцати или сорока залах, могла закружиться голова. Посетитель чувствовал, что тонет в этом обилии красок, пейзажей и образов незнакомых людей. И вдруг на косяке одной из дверей надпись, спасительная надпись, пробуждающая предвкушение блаженства: «Выставка картин Поля Сезанна». Вот он где, наш художник. Вот он где, человек, который, подобно литературному персонажу, тоже художнику из великолепного рассказа Бальзака, страстно боролся с цветом и рисунком. Если, конечно, считать, что рисунок есть нечто отличающееся от цвета.
В зале совсем не много полотен Сезанна. Не много, и притом отборных. Мы долго смотрим на них. И одновременно вспоминаем двух игроков в карты и великолепный натюрморт из коллекции Камондо в Лувре. Но больше всего нас заинтересовал в этой экспозиции скупой ряд фотографий над другим рядом фотографий. В верхнем ряду были представлены те места — пейзажи и селения, — которые изображал Сезанн, а в нижнем — картины художника, на которых изображены эти места. Здесь нам открылось чудо Поля Сезанна. Наглядно, ощутимо был ясен его могучий дар эллипсиса. Тогда-то мы поняли всю силу, интуицию, гений этого художника. И поняли также, что современники его не понимали. Потому что толпу больше всего раздражает существенное. А в искусстве существенное — это избранное.
ПАНСИОНЫ
«Камень катится, мхом не порастет». Пословица эта как бы хвалебна. А уж мы — кучка друзей — сколько кочевали с места на место, больше некуда. За несколько месяцев, бывало, погостим в шести — восьми пансионах. Носились туда-сюда, будто птицы. В зрелом возрасте раскладывать вещи и укладывать, приезжать и уезжать — это куча всяких неудобств. Человек уже пустил корни. Человек — это привычки. Привычки облегчают жизнь и приносят покой. Приехать в гостиницу после долгого пути — это целый переворот в вашей жизни. Ты должен забыть маленькие прежние привычки, надо создавать новые. Вынимаешь уйму вещей из чемоданов и баулов, все их надо разместить удобно, чтоб были под рукой, как раньше. И вдруг наступает день, когда все кончается, и где-то на другом месте надо все начинать сызнова.
У пансионов тогда был особый облик. Не всякий ведь дом годится для сдачи постояльцам. Комнаты были расположены в ряд. Проходить к себе надо было через две-три другие комнаты. Обои на стенах иногда отставали большими полосами, а на каменном полу стучали под ногами плохо уложенные кирпичи. Но сколько у нас было веселья! Сколько жажды жизни! Сколько беспечности! Платили мы по восемь реалов за постель, завтрак, обед и ужин. Были пансионы еще дешевле — по шесть реалов. Мог ли я вообразить, что со временем, через полвека с лишним, живя в Париже очень скромно, я должен буду платить две тысячи франков в месяц за квартирку на втором этаже вблизи Триумфальной арки, и это не считая электричества, газа, телефона и услуг консьержки.
Я забыл любопытную черточку. Черточка эта, неизгладимая, вечная, срослась для меня с образом пансиона. Деревянная столешница ночного столика всегда была испещрена горелыми пятнышками — наверно, от спичек или неосторожно брошенных сигар. А когда откроешь ящик — это и есть существенное, — оттуда исходил неизменно, как роковая примета пансиона, — сильный запах йодоформа.
КАФЕ «ИСПАНСКОЕ»
После обеда мы ходили в кафе «Испанское». Более шикарного в Валенсии не было. И даже в самом Париже не будет. Когда я впоследствии оказался в Париже, то, заходя в какое-нибудь кафе на площади Оперы или на Больших Бульварах, я всегда вспоминал кафе «Испанское». Через облицованный белым мрамором вестибюль вы проходили в прелестный арабский зал с фризами из изразцов с арабесками. И то была не декоративная имитация, а подлинные арабские изразцы. Оттуда можно было пройти в огромный зал, расписанный лучшими валенсийскими художниками. В глубине зала, на эстраде, красовался великолепный рояль «Эрар».
Прежде всего вам приносили тарелочку из белого металла с горкой кускового сахара и бутылку рома. Наливали вам отличный кофе в большой стакан, и в виде изящной добавки ставили еще бокал этого чудесного напитка. Из дополнительного кофе и рома получалось приятное, освежающее питье. А еще мы делали карамель. Положишь в ложечку кусок сахару, плеснешь рому на тарелочку и поджигаешь. Когда сахар растает и приобретет золотистый оттенок, мы его выливали на мрамор. Одна беда — бывало, что ложечка плавилась.