Роялем повелевал пианист, интеллигентный, живой юноша. Его кумиром был Вагнер. Он неустанно потчевал нас отрывками из «Тангейзера» и «Лоэнгрина». Огромный зал заполнен самой разномастной публикой. Раздаются певучие звуки рояля. Первые такты увертюры к «Тангейзеру» звучат среди шума голосов. Внезапно воцаряется глубокая тишина. С эстрады как бы льется в зал таинственное, магнетическое излучение. Публика слушает завороженная. И когда затихают последние звуки, гремят оглушительные аплодисменты. Нередко после рукоплесканий раздается стук металлических тарелочек о мраморные столики. Публика вызывает на бис. И музыкант, который стоя кланялся в ответ на аплодисменты, снова садится за рояль.
С тех пор прошло более полувека. Ни в одном городе Испании — а возможно, и других стран — не было такого культа Вагнера, как в Валенсии, городе утонченного, чувствительного вкуса. В Мадриде дон Франсиско Асенхо Барбьери, как рассказывает один из его друзей, Пенья-и-Гоньи, приходил в ярость всякий раз, когда тот заговаривал о Вагнере. «Вагнер действует ему на нервы. Битва при Ватерлоо, Варфоломеевская ночь, Ниагарский водопад, восстание в Картахене — все это пустяк рядом с комментариями Барбьери по поводу вагнеровских диссонансов» (Анхель Мариа Сеговия, «Фигуры и фигляры», второе издание, исправленное и дополненное, том VII. Мадрид, 1881).
ПРИСУТСТВИЕ — ОТСУТСТВИЕ
В кафе «Испанском», рядом со столиком, который занимали мои друзья и я, обычно усаживался некий одинокий, молчаливый господин. Я говорю «молчаливый» потому, что заговорил он со своим соседом очень уж не скоро. А соседом его был я, это я сидел с той стороны столика, которая примыкала к его столику. Да еще потому, что, когда мы, наконец, сошлись покороче, говорил он очень мало и скупо.
Было этому господину не более сорока лет. Лицо его поражало бледностью. Его подтачивал какой-то таинственный недуг. Он побывал у самых знаменитых в Валенсии докторов, ездил и в другие города советоваться с другими знаменитостями, но тайна его рокового недуга оставалась невыясненной. Родом он был из Альберике. В этом селении он унаследовал от родителей богатые земли, но продал их, чтобы избавиться от общения — порой весьма неприятного — с испольщиками, арендаторами или, в случае если бы он сам занимался своим хозяйством, с алчными работниками. Сбежав ото всех забот, он жил в Валенсии наедине со своими мыслями — а мысли его были сосредоточены на его болезни, — жил в небольшой квартире на улице Эмбахадор-Вич. Я посетил его два-три раза. И всегда он был очень внимателен, немногословен и щедро дарил книги. Он покупал все лучшее, что появлялось в печати, и не стремился хранить книги для себя. Навязчивая мысль, что жить ему осталось недолго, породила в нем полнейшее равнодушие ко всем земным вещам. Книги он раздаривал друзьям и знакомым.
У Леопарди в его «Detti memorabili di Filippo Ottonieri»[78]
говорится об одной из мучительнейших трагедий, какие только могут терзать человека. Вы горячо любите больного человека, и человек этот постепенно, почти незаметно для вас, от года к году, от месяца к месяцу, меняется из-за болезни. Когда-то, вначале, у вас сложился некий образ этого человека, но образ меняется. Меняются цвет лица, черты, выражение, меняются жесты. Бледный господин находился все время рядом со мною. Я видел его в течение девяти месяцев учебного года. После экзаменов я уезжал в деревню. А возвращаясь, снова видел этого человека на том же месте, за соседним столиком. Но он уже отличался от того, которого я оставил. Многое, конечно, еще сохранялось от того, прежнего. И все же у меня было предчувствие, скорбное предчувствие, что будущей осенью, после учебного года и после лета, в еще оставшихся изначальных чертах этого человека я обнаружу новую убыль. Так и случалось. У него дома, в чистых, светлых комнатах, мы, беседуя — почти всегда о книгах, — никогда не делали ни малейшего намека на его недуг, ни он, ни я. Я знал, что он терпеть не может говорить о своей персоне. На этот счет у меня был опыт после нескольких случаев в начале нашей дружбы, когда я пробовал деликатно высказывать сожаление по поводу его болезни. Полноте, будь что будет. Не стоит об этом говорить. И действительно, мы об этом больше не говорили. Но я замечал — такие вещи невозможно скрыть, — что его гложет навязчивая идея о его недуге. Я видел это по случайным, неожиданным мелочам: то он слишком долго молчит, то нахмурит брови, произнося, казалось бы, вполне безмятежные слова, то приложит руку к груди, а то вдруг, с удрученным лицом, даст безмолвно понять, что у него нет будущего.Через три, четыре, шесть лет он каждый раз был другой. Если бы кому-нибудь показать его портрет десятилетней давности, а потом его самого, каков он сейчас, никто бы не поверил, что это один и тот же человек. В моем друге изменилось все. Пожалуй, даже фигура стала другой. Словно бы он весь сжался, уменьшился, утончился.