Слышен гомон толпы. Гвалт нарастает от едва ощутимого гула до пронзительных выкриков. Люди заполняют площадь. Всеобщее возбуждение. Тишина залы нарушена, и отныне шум снаружи вытесняет из комнаты безмолвие. Горестным раздумьям старой дамы и сидящих с ней девушек уже нет места. Три женские фигуры словно застыли. Не произнося ни слова, не сговариваясь, невозмутимые, они сидят, не шелохнувшись. Крики множатся и нарастают. Наконец неистовое возбуждение толпы прорывается. Молниями проносятся хлесткие проклятья. Воздух колеблется от хохота. Стоит кому-то отпустить ядреную шутку или выкинуть коленце, как все их мгновенно подхватывают. Потребность в зрелище неистова и неодолима. Площадь, как видно, запружена теснящимся, взбудораженным народом. И вот сквозь захлебывающийся протяжный рев начинает пробиваться музыка. Еще несколько минут три погруженные в траур фигуры остаются недвижны. Наконец обе девушки встают, поднимается также дама, и начинается медленное шествие. Дама посередине, а девушки поддерживают ее. Каждый неровный шаг дается даме с трудом, будто непомерный груз лежит на ее плечах. Вот они приблизились к двери и выходят из залы. Медленно бредут по широкому коридору.
До помещения, куда вошли дама и две девушки, гул с площади почти не доносится. Однако гомон, шум и ликованье толпы проникают и сюда. Дама опускается в кресло, девушки — каждая на свою скамеечку, по обе стороны от кресла, и погружаются в молчание. Они удалились от мира, но мир безжалостно домогается их и воплями толпы и веселыми звуками музыки. Платок белого батиста мягко касается глаз сеньоры. И сюда, в эту отдаленную комнату, проникают крики. Молчание, хранимое тремя женщинами, ранимо и, как все их чувства, поневоле обращено к площади — с потаенной мольбой о покое — отдаленное веселье едва ли не мучительней близкого. Непрерывным потоком накатывается грохот, быть здесь дольше бессмысленно. По существу, отголоски внешнего мира проникают сюда столь же беспрепятственно, как и в залу, два балкона которой выходят на площадь. Дама вновь поднимается, две девушки тоже встают, и вот они идут снова. Они движутся вглубь дома, куда не проникают звуки. Они идут все дальше. Там, в глубине, в темной каморке, тишина будет полной.
В глубине дома, в закутке фигуры трех женщин, сидящих, одетых в траур. Звуки сюда не доходят, это так. Ночь тепла, ясна, покойна. А в глубине душ трех скорбящих — ночь неистребимых воспоминаний. Этой ночью воспоминания подобны звездам, лучистым и вечным. Идет время. Идет, и не знаешь, сколько же его прошло. Три женщины встают и возвращаются в ту комнату, откуда пришли. Тишина непроницаема. И чуть погодя дама и две девушки выходят из комнаты и направляются в залу. По-прежнему царит тишина. Царит благотворно и покойно. Дама садится в прежнее кресло, и две девушки на те же скамеечки. Все миновало. Ничто не тревожит ночной покой. И покой воспоминаний.
РАССВЕТ НАД АПЕЛЬСИНОВЫМ САДОМ
Я видел немало восходов солнца. Я наблюдал, как занимается день в Мадриде, Париже, Бургосе, Басконии. Но ни один рассвет не приводил меня в такой трепет, как рассвет над апельсиновым садом.
Рассветы влекут меня. Ночь уходит, а день только зарождается. Ночь была исполнена тревог и сновидений, а то, что уготовлено днем, пока неведомо. Каждый раз, когда заговоришь о рассветах, на память невольно приходят стихи Бодлера, в которых он описал кончину ночи — пору, когда фавориты луны сломлены усталостью, пору, когда преступники уже сделали свое дело. Вспоминаются также стихи культового гимна: