Но Бласко Ибаньеса подстерегала опасность: обретая общечеловеческий масштаб, овладевая общедоступным языком, он мог бы пренебречь раскрытием личного и исконного — своеобразного — в драмах, которыми наполнены его книги. Но это и в голову не приходит, когда читаешь прекрасные описания апельсинового сада, плодородной валенсианской долины, изобильного озера Альбуфера. Взяв в руки его книгу, мы безотчетно проглатывали страницу за страницей. Лишь иногда переводили дух и отдавались мыслям…
Благосклонно или безжалостно отнесется время к наследию Бласко Ибаньеса? Прелюбопытны признания автора о своем творчестве. Он полагал, что между зарождением — зарождением замысла литературного произведения — и претворением его в жизнь существует непримиримое противоречие. Следуя этому признанию, мы вправе ожидать страниц глубоко личных, безмятежных и сосредоточенных, а перед нами ярый порыв и всесокрушающая мощь. Многому в наследии Бласко Ибаньеса уготовлена долгая жизнь. Забудутся преходящие доктрины. Развеются тенденциозные пристрастия. Пожалуй, даже перестанут волновать конфликты. Но эти гениальные эскизы, наброски его пейзажей и портретов, не сотрутся ни с течением времени, ни под напором новых поколений.
БОДЕГОН
Миска. На посудной полке в буфете или на каминном выступе. Белая миска с голубым ободком. И сетриль — кувшин для оливкового масла. Масло не должно быть очищенным, светлым, прозрачным, безвкусным, почти без запаха. Масло, лишенное вкуса, здесь большая редкость. Оливковое масло здесь зеленоватое, густое, сохранившее вкус маслины и пенящееся на сковороде. Миска и кувшин. Не хватает бутыли с уксусом. Чистый, отменный виноградный уксус есть только в этих местах, дающих четырнадцати-восемнадцатиградусное вино. Крепкий, благоухающий уксус. Несколько его капель, разведенные в стакане воды, снимают жар и восстанавливают силы. Откупоришь бутыль — и хлынет оттуда живительный запах.
Блестит покрытая белой глазурью миска. Радужный луч играет в стекле бутыли. Кувшин для оливкового масла все так же значителен, угрюм, исполнен собственного достоинства и понимания важности возложенной на него миссии. В очаге на раскаленных углях жарится треска. От ее румяной корочки веет опять-таки дразнящим нас запахом. На медленном огне жарится и очень горький перец, маленький и круглый, называемый «ньора», перец, высушенный на солнце в гирляндах, развешанных на фасадах домов. Просторная кухня, вместительный очаг. Представьте себе широкую плиту под каминным колпаком. К стене придвинут низенький сосновый столик. В королевстве Валенсия — особенно в Аликанте — по обыкновению, едят за низкими столами. Под стать им и невысокие стулья. Надо только обязательно поставить стол посредине, и можно приступать к священнодействию. Резать треску на мелкие кусочки, крошить перец, все перемешивать и класть в миску. И вот теперь приходит черед игривого уксуса и степенного оливкового масла. Когда блюдо пропитывается маслом и уксусом, остается только съесть его. Съесть один из самых изысканных деликатесов в мире. Ни одно яство валенсианской кухни, столь богатой и вкусной, не идет с ним ни в какое сравнение. С этим благословенным блюдом в нашу плоть и кровь входят скромный аликантийский пейзаж, весь в сероватых тонах, и простота нравов, и опрятность аликантинок, и благородная сдержанность валенсианцев в словах и жестах, и молчаливое самообладание в горе.
В солидных парижских ресторанах — в одном из них, на площади Мадлен, мы обедали, — мудреные приправы неизменно возвращали нас к мыслям об этом простом недосягаемом блюде. На столике — строгий испанский натюрморт, которому чужда фламандская избыточность: белая миска с голубым ободком и темно-коричневый подрумяненный хлеб. Они озарены лучистым средиземноморским светом.
ХОАКИН СОРОЛЬЯ
С Сорольей я познакомился не в Валенсии, а значительно позже, в Мадриде. Валенсия — край художников. Художников, обвенчанных со светом. Одержимый светом, уехал в Неаполь Хосе Рибера. В Мадриде я подружился с писавшим мой портрет художником. О портрете я говорить не буду, ибо себя мне видеть не дано.
Живопись — это почва, наиболее благоприятная для вредоносных растений. Я имею в виду предрассудки — предрассудки дикие, вековые, — бытующие среди критиков и поклонников. Душа немеет, когда сталкиваешься то с травлей, то с апофеозами, то с превознесением до небес, то с неумолимыми приговорами. В чем только не обвиняли Соролью. Стоит художнику, писателю или мыслителю отойти от господствующего течения, как от имени нового — нового, но отнюдь не лучшего — его предают остракизму.