Капитан Хрипушин лично встретил меня у трапа и тепло поздравил с прибытием на борт. Даже если бы я когда-нибудь писал беллетристику о своём нахождении в Астраханском крае, то и тогда бы капитану Хрипушину отдельной главы не посвятил. Персонаж он, безусловно, второстепенный. Однако вовсе игнорировать его не следует. Да это и невозможно. Слишком зычно он отдаёт распоряжения механику Бычкову, единственному своему подчинённому. Впрочем, мне кажется, живут они дружно. Кажется мне также, что капитан Хрипушин знал лучшие времена и, взяв его в систему, Иван Андреевич своего принципа подбора кадров не нарушил. Кем был ранее капитан Хрипушин, не знаю. Знаю лишь, что своё движимое и недвижимое имущество наживает он вторично. Об этом рассказал: жил ранее на острове Тюлений, здесь же, в Каспийском море. Пошёл с женой в кино, а сын, малец, взял спички да и сжёг весь дом. Самого мальца, правда, спасли.
Рассказывает об этом Хрипушин с серьёзным лицом. По-моему, если уж человек рассказывает о подобном происшествии, то лучше мужественно улыбаться или в крайнем случае слёзы вытирать. Нет, серьёзен. Он вообще не улыбается. Иногда, впрочем, хохочет.
На капитанский мостик, где он, Хрипушин, стоит у штурвала, взойти мне не разрешил. Правда, временно. Пока не покинем территориальные воды города Астрахани. Может, он и прав. Места для водоплавающих предметов весьма опасные. Густо идут баржи, сухогрузы, нефтеналивные. Проходят и рейсовые — трёхпалубные пассажирские — вверх по Волге, в Россию, вплоть до Москвы и даже далее, до Рыбинска.
Волга здесь индустриально-пролетарская, мазутная, деловая, неинтересная. По берегам гул, грохот, труд и пот. Какие-то краны, какое-то оборудование. Жара давно перевалила за пределы всего дозволенного даже для летней Астрахани. Вид у волжской воды если не кипящего, то закипающего супа. Цвет — серо-коричневый. Бодры только двужильные мартышки. Носятся, ныряют. Бросаю им крошки захваченного с собой бутерброда. Ловят на лету. Постепенно мне всё это надоедает, и я спускаюсь по металлическим ступенькам к себе в каюту, пересидеть пролетарскую Волгу, которая, как говорит механик Бычков, кончится у острова Бирючья Коса. Около часа ходу при нынешней, допустимой в пределах городских вод, скорости.
Каюта небольшая, двухкоечная. Койки застланы солдатскими грубыми одеялами, но мягкие. Ложусь сперва на одну, потом на другую. Выбираю, где лучше устроиться. Душно, но не знаю, как открыть круглое окошко. Начинаю давить на какие-то запоры, крючки и разбиваю в кровь палец. Вот это начало. Поднимаюсь опять наверх, спрашиваю у каменно держащего штурвал Хрипушина, где аптечка. На мой вопрос откликается не Хрипушин, который прирос к штурвалу, а Бычков, появляющийся из какого-то угла. Он спускается со мной в каюту, открывает аптечку, которая торчит перед глазами, но я её почему-то не замечал, лёгким нажатием открывает окно, с которым я боролся и которое поранило меня. Ветер слабый, но всё же освежает. Бычков, видно, некоторое время свободен. Он садится к откидному столику, вытаскивает мятую бумагу, вертит её, потом убеждается, что клочок не нужен, устарел. Тогда достаёт карандаш, и начинается первое на борту «заседание техсовета».
— Работал я в эстонском колхозе. Переоборудовали списанный рефрижератор под траловое судно, — и начинает чертить, — вот прямоугольник. Листовое железо — десять миллиметров, — пишет: «Десять миллиметров» — чертёжным твёрдым почерком, — делал в колхозных условиях, — предупреждает он меня.
Я кивком головы с этим соглашаюсь.
— В каждом листе прорезали прямоугольник, — говорит Бычков и замолкает, давая мне возможность оценить происходящее.
Я, разумеется, по-прежнему ничего не понимаю, но слушаю с интересом. Всё-таки гораздо приятней, чем смотреть на нудную Волгу или валяться в одиночестве на солдатском одеяле. Мне интересен сам процесс, та старательность, с которой Бычков чертит линии на заношенном клочке бумаги и то искреннее исполнительское волнение, которое его при этом охватывает.