Хулиганьё здесь держится поближе к Волге. По крайней мере, там я их видел в наибольшем количестве. Стиль — матросский, но почему-то в войлочных, домашнего типа туфлях. Стоят почти на каждой пристани, поглядывая на пришвартовывающиеся и отшвартовывающиеся катера, речные трамваи. Зашёл пообедать в ресторан речного вокзала, там их тоже хватает, в войлочных туфлях. С одним я даже разговорился по его инициативе. Он спросил меня, где я купил тельняшку. На мне была летняя майка-тельняшка с коротким рукавом. Несколько тельняшек я приобрёл в Москве. (Москва ведь тоже порт пяти морей.) Приобрёл лет семь-восемь назад в специализированном общедоступном магазине в районе Нагатино. Теперь там уж нет ни тельняшек, ни этого магазина. Куда всё девается? Я рассчитывал купить удобную для прогулок одежду в речной рыбацкой Астрахани, но здесь она ещё в большем дефиците. Посудачив на данную тему с астраханским хулиганом и мирно поматерившись, мы разошлись. Я похлебал общепитовской ухи из какой-то мороженой рыбы и заторопился в родной профилакторий к ужину, где усилиями Ивана Андреевича свои, облпотребсоюзовские, кадры кормятся если не роскошно, то всё-таки прилично. От общепитовской ухи началась изжога, и всю дорогу я сердился на молодёжный полууголовный состав вечернего речного трамвая, на молодой народ, который праздновал своё существование. На очередной остановке села толпа местных цыган, и шум перевалил за все допустимые нормы. Какая-то цыганка подошла ко мне погадать, и я её чудом не ударил, крепко побелевшими ладонями ухватившись за деревянное сидение. В голову лезли всякие месткомовские вопросы типа: каким образом общепит речного волжского вокзала ухитряется вылавливать на уху из Волги мороженую рыбу дальних морей? Я даже запланировал статью в газету «Водный транспорт». К счастью, это наваждение минуло, едва я ступил на прохладную, освещённую фонарем пристань у профилактория и знакомой уже тропкой направился к зданию, где располагались столовая и клуб. Плотно поужинав и поправив настроение, я вышел прогуляться, поскольку начавшиеся в клубе танцы меня не привлекали. Мне, правда, нравилась одна женщина, стройная казашка, однако она всегда танцевала с каким-то большеносым, в расстёгнутой до пупа рубашке, обнажавшей шёлковую парадную майку. Думаю, с большеносым она и спала. Как выяснилось, казашка — бухгалтер райпотребсоюза, а дятел — её начальник.
Нравилась мне также отчасти и другая женщина — уборщица профилактория. Эта женщина и окликнула меня из темноты, когда я, вкусно поев, вышел, подготовленный тем самым к телесной жизни. Я пошёл ей навстречу, но она в ответ на незримый телесный порыв лишь сообщила мне, что звонил Крестовников. Завтра после обеда, в два часа, за мной придёт буксир «Плюс», так что я должен быть на пристани.
Женщина эта, Нина Посошкова, — тип весьма странный. Странный в прямом смысле, то есть тип странницы, даже если она, вопреки призванию, всю жизнь сидит на месте, взаперти. Горькому в лучшие моменты своего творчества удалось ухватить некоторые черты этого тёмного народного романтизма.
Как-то после уборки моей избы Нина приняла моё приглашение, осталась посидеть со мной на скамейке, и я с ней поговорил. У Нины есть дочь, но есть ли муж, не знаю. Она не сказала, а выяснять неловко.
— Сколько дочери? — спрашиваю.
— Два года, — отвечает. Потом помолчала и добавила: — С нулём, — и рассмеялась.
Нина вся по-монашески собранная, укрытая, но смех её обнажает. Смех у неё — простоволосой, волжской кокотки крестьянского звания, на которую ранее купцы сотенной не жалели. Но тут же Нина замолкает, горбится, уродует свою сохранившую женское фигуру, несмотря на двадцатилетнюю дочь.
— Я, — говорит, — возле Волги живу, а в прошлом году раз купалась, в этом — ни разу.
— Почему?
— Боюсь.
— Чего боитесь?
— Не знаю чего. Боюсь да и всё.
Нине года четыре с нулём. Может, чуть более. Родом она из бедной деревни в районе, густо покрытом займищами — мелкими протоками и озёрами среди песка. Крестьянским трудом заниматься весьма мешает климат, и большинство крестьян зарабатывало на разработках самосадочной соли[17]
. Тем не менее и здесь раскулачивали.— Нас тоже раскулачили, — говорит Нина, — я совсем небольшая была, но помню. Бабка моя старая, раскулаченная, когда война началась в сорок первом году, говорит: «Эта война будет лёгкая». Мама спрашивает: «Почему?» — «Можно отличить, кто свой, кто чужой». Брат в войну в партизаны попал, но живой вернулся. Он верующий, это его и спасло. Рассказал: раз посылают на задание. Он говорит: «Не пойду». — «Как — не пойдёшь? — командир даже не злится, а смеётся. — Расстреляем ведь». Делать нечего — пошёл с мальчиком. Только от леса отошли — парабеллум в кустах. Два русских полицая и два немца. Побежал назад. Ударило по ногам, он думал, палкой. Прибежал — всё обошлось, только сапоги полные крови. Мякоть пробило. Чуяло сердце, но Бог спас.
— А мальчик? — спрашиваю я.
— Какой мальчик?
— Вы же говорили, с мальчиком он пошёл.