— Аврелия, — перебил его Гургес, — уже являлась перед префектом города, требовавшим от нее отречения от христианства. Перед лицом всего Рима она исповедует Христа, помогает бедным, заботится о погребении мучеников, и я не думаю, чтобы Домициан решился наложить руки на нее или на молодых цезарей.
— А я думаю наоборот, дорогой Гургес, и даже имею поручение предупредить об этом тебя, так как ты пользуешься доверием этих особ. Уверь их, что Домициан, задавшись целью заставить их во что бы то ни стало отказаться от вашего суеверия, не остановится ни перед какими средствами! Относительно тебя уже составлен приговор…
— Тем лучше, — сказал Гургес со спокойствием, которому не мог не удивиться незнакомец. — Я уже сказал, что сам ищу славы моих братьев, умерших во имя Христа. Аврелия и оба молодых цезаря исполнены тех же чувств. То известие, которое ты сообщил мне, возбудит у них живейшую радость.
— Но когда таким образом презирают жизнь, значит ли, что с таким же пренебрежением относятся и к власти?
— Ах, власть, власть! — произнес презрительно Гургес. — Надежда на нее уже давно покинута!
— Эта надежда могла бы возродиться. Я знаю, что говорю, Гургес! — продолжал торжественно незнакомец. — Пусть это тебя не удивляет, но от меня зависит возвратить божественной Аврелии и обоим молодым цезарям то, что они потеряли.
— Уж не намереваешься ли ты побудить меня к преступлению, потому что император ведь еще достаточно молод и может долго царствовать, если его не свергнуть?
— Гургес, Гургес, — перебил его с живостью незнакомец, которого крайне удивила пылкая речь христианина, верного тирану даже тогда, когда тот угрожал его жизни, — не придавай моим словам большого значения, чем какое они имеют! Садись и выслушай внимательно, что я тебе скажу! Ты увидишь, что мои предложения не заключают в себе ничего не законного.
И затем он продолжал:
— Ты знаешь, Гургес, что вот уже около восьми месяцев, сразу же после смерти консула Флавия Климента, весь Рим и сам император Домициан находятся в постоянном беспокойстве ввиду особенных предзнаменований, которые, как нарочно, все возвещают скорую смену императора. Так, например, в последний раз ворона, зловещая вестница, упала на Тарпейскую скалу и оттуда криком, столь же ясным, как и отчетливым, подобным человеческому голосу, дала ясно расслышать вещие слова, произнесенные по-гречески:
— Отречься от христианства? — прервал Гургес.
— Без сомнения. Это необходимо! Рим не потерпит, чтобы его цезари были заражены этим суеверием.
— Прекратим этот разговор, — сказал Гургес, вновь поднимаясь с места. — Я никогда не думал, что дружба, которой удостаивают меня оба цезаря, может подать мысль воспользоваться мною в качестве посредника для переговоров с ними относительно власти. Но эта же дружба побуждает меня во всеуслышание заявить от имени обоих цезарей — Веспасиана и Домициана, что они откажутся от власти так же легко, как и от должности служителя погребальных церемоний.
— Но что же вы за люди, — воскликнул в свою очередь незнакомец, — что вы за люди, если вас не страшит даже смерть, а к высшему сану вы относитесь с полным пренебрежением?
— Да, — сказал Гургес, — мы люди, которых поддерживает и воодушевляет надежда на вечное блаженство после смерти. Это и заставляет нас смотреть с пренебрежением на все радости земной жизни, как бы высоки они ни были.
— Но кто же внушил тебе эту надежду, дорогой Гургес? Кто сделал тебя христианином, тебя — зажиточного служителя Венеры Либитинской?
— Это чудо, — сказал Гургес, — чудо, которое изменило весь склад моих мыслей. Ты сейчас сказал, что я спас великую весталку. Нет, ее спас сам Бог.
— Чудо… Ты стал христианином потому, что видел то, что называешь чудом! Но в Риме есть человек, который творит чудеса уже давно.
— Аполлоний Тианский, ты хочешь сказать? Не так ли? — спросил Гургес.
— Да! Без сомнения. Разве не возвратил он к жизни во времена Нерона молодую девушку, которую несли на кладбище? И еще совсем недавно в присутствии Домициана, который с ним разговаривал, не скрылся ли он вдруг из собрания, чтобы перенестись в другой город, где в тот же момент видел его один из его учеников, как сам он по крайней мере утверждает?
— Но в таком случае, — заметил Гургес, — если Аполлоний Тианский совершил эти два чуда, так почему же вы в него не верите? Ведь он называет себя богом. Почему же в Риме над ним открыто смеются?
— А каковы же христианские чудеса, если вы к ним относитесь с таким доверием?