По всей видимости, ровно тот же процесс адаптации к новой визуальности в Новое время проходили все европейские и европеизировавшиеся сообщества. Но нигде – пожалуй, за исключением уже упоминавшейся выше реставрации Мэйдзи в Японии – этот процесс не был столь взрывным, революционным, как в России: несколько лет против трех-четырех веков в Германии, Италии, Франции, нескольких десятилетий в случае Центральной Европы. При всей своей укорененности в демократической (городской буржуазной) традиции карикатура и шарж для советской реальности – сенсационная инновация, усиленная в том числе индивидуальностью прямого обращения. К жителю России XIX века вообще редко обращались визуальными средствами напрямую. Ни святой Николай на иконе, ни Николай II на золотой десятирублевке, ни полный георгиевский кавалер Николай Иванович Петров, колющий немца в островерхой каске на воодушевляющем плакате времен Брусиловского прорыва, не несли для дореволюционного зрителя персонального, личного послания, тогда как в знаменитом супрематистском плакате «Клином красным бей белых» последнее очевидно, и карикатура на Троцкого в «Известиях» или шарж на Рыкова в «Огоньке» – это уже продукт для индивидуального восприятия и осмысления.
Новые техники индивидуального восприятия – то, о чем мы можем говорить осторожно, в основном обращая внимание на выводы, следующие из зафиксированных практик этого времени. Так, и в карикатуре, и в шарже 1920‑х трансгрессия – необходимое усилие для восприятия ее массовым реципиентом. Ему необходимо преодолевать опыт сакральности изображения и учиться юмору в отношении прежде священного – человеческого образа. То, что во многом образ человека в визуальности 1920‑х так или иначе содержал элементы сакральности, мы можем подтвердить практиками создания «красных уголков» взамен божниц, предназначенных для икон. «Красные уголки», для нового поколения часто индивидуализированные (пространство над личным спальным местом или внутри популярных индивидуальных сундучков для личных вещей – они почти всегда обклеивались газетными или журнальными вырезками, а над кроватями комсомольцы нередко размещали портреты вождей того же происхождения), – персональные практики, восходящие с очевидностью к религиозным. Об этом мы можем судить по зафиксированным попыткам идеологических оппонентов «осквернить» пространства такого рода, а людей старших поколений – сорвать «чуждые» изображения со стен. Карикатуре и даже шаржу еще предстояло трансгрессивное преодоление этих ограничений восприятия: впервые бывшие и нынешние крестьяне учились смеяться над «eikon», образом – и не только в «Безбожнике» над абстрактным городским капиталистом, но и в «Правде» над Дзержинским и Томским. Это, в сущности, те же трансгрессивные практики, что и богохульство в деревенских процессиях комсомольцев-«безбожников» 1920‑х и в «октябринах», пародирующих традиционные крестины младенцев в городах, – нужно было постоянно преодолевать ограничения, связанные со статусом сакрального, в отношении портретов, изображений, фотографий. К счастью, официальная культура помогала в этом. Даже сакрализованный в 1924 году образ Ленина уже содержал в себе непредставимый в царе-батюшке юмористический элемент – характерный ленинский прищур, позже утрированный в советской иконографии и ставший почти неотъемлемым атрибутом визуальности Ульянова-Ленина в советских газетах, журналах и плакатах[1828]
.Подборка открывается рисунком Дмитрия Моора «Праздник урожая» (
Изображены (слева направо): с гармоникой – Луначарский, в черном фраке – Рыков, в красном платочке и желтом сарафане – Сокольников, танцует в белой одежде – Калинин, в красном платке и сарафане – Красин, в черном пиджаке – Иван Скворцов-Степанов, в красном сарафане и с пенсне – Ивар Смилга, в желтой рубахе в горошек – нарком земледелия Василий Яковенко, в кепке и с подносом фруктов – замнаркома Валериан Оболенский, выглядывает из избушки – Ленин.