То есть вышло так, что у него теперь нет мастерской. Казалось бы, пустячное дело – такому человеку получить мастерскую, но он все время откладывал поход в Худфонд и в Союз художников. Не было сил и охоты. Неторопливо преподавал в Суриковском институте, делал иллюстрации к русской классике, к роскошным послевоенным переизданиям, с вклейками на твердой бумаге, где внизу было написано: «к стр. 235», а то и вовсе: «
Но целая папка иллюстраций к Гоголю и Чехову – точнее сказать, подготовительных набросков к иллюстрациям – осталась в той квартире. Квартира недолго простояла без жильцов – скоро туда въехал какой-то молодой министр с красавицей женой; года через три у них родился ребенок; Алабин встречал эту даму, хрупкую блондинку в стиле Греты Гарбо, и ее мужа, бодрого мужика с военной выправкой, короткими усиками и улыбкой во все зубы. Ребенок гулял с приходящей няней.
«Вот пусть они и найдут мою папку, как я нашел целую кучу писем и тетрадок этого польского академика, – думал Алабин. – И пусть делают с ней что хотят».
Писать картины, однако, совсем расхотелось. Да и негде. Вонять скипидаром в маленькой квартире или на кухне – глупо. Так что пусть в каком-нибудь справочнике напишут: «
Так прошло лет двадцать – день за днем. «Время проходит очень быстро и очень просто», – думал Алабин, как-то ясным осенним утром валяясь в постели и дожидаясь, когда его как бы падчерица Таня, жившая в проходной комнате, перестанет возиться у бельевого шкафа и выйдет в кухню: не хотелось идти мимо нее в пижаме. Проще некуда: встать, сходить в сортир, вернуться в комнату, сделать легкую зарядку, потом пойти умыться или даже принять утренний душ, а перед душем вскипятить чайник, залить кипятком в кастрюле крупу «геркулес», заварить свежий чай. Он не любил, когда Таня ему подает завтрак. Искусственность отношений – это раз. И она обязательно переварит или пересластит кашу – это два. Итак, все это, включая душ и бритье, – уже минут сорок, а то и час. Потом, выйдя из ванной в пижаме, кашу надо поставить на малый огонь, потом снова вернуться в комнату, одеться уже по-нормальному. Завтрак, разговор с Таней (она не ходила на работу, а делала рефераты и давала уроки английского), газета – еще полчаса. Умножьте полтора часа на триста шестьдесят пять и разделите на двадцать четыре. Получится почти месяц! Почти месяц в году уходит на вставание с постели, умывание и завтрак. Про остальное даже думать не хочется.
Во вчерашней «Вечерке» был некролог Колдунова. На четвертой странице, внизу, в скромной рамочке: «Московское отделение Союза художников и Институт искусствознания извещают о смерти доктора искусствоведения, старшего научного сотрудника… на семьдесят первом году жизни…» Этот гад был еще и доктор наук! Обхохотаться. Конечно, он не устроил выставку Гиткина, как обещал, и клялся, и рыдал в сорок втором.
Правда, он написал про него небольшую книжку, которая вошла в его докторскую диссертацию, а отдельно была издана еще лет через десять, о чем Алабин уже никак не мог узнать.
Алабин вспомнил про Гиткина.
Вспомнил адрес: Каляевская, двадцать. Если Колдунов отбросил копыта на семьдесят первом, то Саулу Марковичу уже под восемьдесят?
Алабин взял с собой паспорт, а то вдруг старик его не узнает и не поверит, что это он.
Колдунов все правильно рассказал: деревянный двухэтажный дом, вход с заднего торца, отдельная лестница на второй этаж. Замка в двери не было.
Гиткин лежал на кровати мертвый. Глаза прикрыты. Алабин потянул носом. Пахло понятно чем, но не тлением-гниением. Потрогал его лоб. Гиткин был холодный, но не ледяной. Скорее всего, он умер часа три назад или совсем ранним утром. Алабин сел на стул и подумал, что надо сделать два дела: заплакать по своему учителю и позвонить куда-нибудь, в милицию и в «скорую». Выйти на улицу и позвонить из автомата, потому что здесь телефона не было, ясное дело.