Одеваясь, я еще не думал о том, какой характер должен скрываться за этой внешностью, но как только я был готов, костюм и грим подсказали мне образ. Я его почувствовал, и, когда я вернулся в павильон, мой персонаж уже родился. Я уже был этим человеком и, подойдя к Сеннету, принялся расхаживать с гордым видом, небрежно помахивая тросточкой. В моем мозгу уже родились всевозможные трюки и комедийные ситуации». Вызвав обликом своего комического героя одобрительный смех у режиссера, Чаплин обрисовал ему этот моментально сложившийся в его сознании характер: «Видите ли, он очень разносторонен – он и бродяга, и джентльмен, и поэт, и мечтатель, а в общем это одинокое существо, мечтающее о красивой любви и приключениях. Ему хочется, чтобы вы поверили, будто он ученый или музыкант, или герцог, или игрок в поло. И в то же время он готов подобрать с тротуара окурок или отнять у малыша конфету. И, разумеется, при соответствующих обстоятельствах он способен дать даме пинка в зад, – но только под влиянием сильного гнева». Характерный облик мгновенно продиктовал Чаплину и определенный стиль поведения: «…В вестибюле отеля я сразу почувствовал себя самозванцем – бродягой, который выдает себя за постояльца отеля, чтобы немного побыть в тепле. Я вошел и тут же споткнулся о ногу какой-то дамы. Обернувшись, я извинился, слегка приподняв котелок, затем пошел дальше, споткнулся о плевательницу и, снова обернувшись, приподнял котелок перед плевательницей. За камерой раздался смех» и т. д.
115
О двойственной – лирически-экзистенциальной, с одной стороны, и художественно-отрешенной, с другой – природе творчества актера неоднократно, хотя, разумеется, и не в точном соответствии терминологии Бахтина пишет в своих воспоминаниях Станиславский. На заострении этой двойственности и основывается представление Станиславского о «характерном актере»: «Бывают артисты, в большинстве случаев jeunes premiers и герои, влюбленные в себя, которые всегда и всюду показывают не образы, ими созданные, а себя, свою персону, умышленно никогда ее не меняя. <…> Другие артисты, напротив, стыдятся показывать себя. Когда они играют доброго или хорошего человека от своего имени, им кажется нескромным приписывать себе чужие качества. Когда же они играют дурных, развратных и нечестных, им стыдно присваивать себе пороки. Однако от чужого лица, т. е. замаскировав себя гримом, как маской, они не боятся обнаруживать ни свои пороки, ни добродетели и могут говорить и делать то, чего бы они никак не решились повторить в своем обычном виде, со сброшенной маской.Я принадлежу к актерам этого типа. Я – характерный актер. Мало того, я признаю, что все актеры должны быть характерными, – конечно, не в смысле внешней, а внутренней характерности. <…> Это значит, <…> что он (актер. –
116
Здесь Бахтин проводит параллель между эстетическим событием «завершения» героя и событием религиозным – спасением Богом человека. В ключе этой параллели ниже Бахтин говорит о переведении «в новый план бытия» героя, «преднаходимого» автором в жизни.117
Ср.: «Искусство открывает нашему созерцанию человечески значительное содержание мира»; «Под человечески значительным разумею я цель и ценность человеческого существования»118
В эстетике Г. Когена к идее эстетической любви подводит связь эстетической сферы со сферой общения и особым образам понятого «сообщения» (Mitteilung; ср. прим. 90). Коген писал: «Все значение искусства сводится к сообщению. Значение художественного образа – первоначально не что иное, как указание на цель сообщения. Любовь есть стремление к общению. Она – бегство от сосредоточения на себе самом. Она ищет общения условного, либо в дружбе, либо в браке; или абсолютного – в человечестве, для чего, походя, и в государстве.