Он нашел кое-какие подгнившие доски и сколотил для своих дам более удобный загон, заткнул разбитое окно мешками. В одно воскресенье октября я встретил его на Деревенской улице: он был нагружен сеном, как конь, прошел, согнувшись под своей ношей, прямо на Косу, а меня не заметил. Ну-ну. Значит, один день в неделю ему все-таки удавалось побыть фермером.
Однажды вечером он сидел в морском кресле при топящейся печурке и выстругивал себе ложку из тонкого обрубка выкинутой морем древесины, поджидая, пока на сковородке разогреются харчи из консервной банки. Консервирование – полезная вещь, очень выручает! И тут в противоположном конце барака послышался шорох: за стенкой кто-то переставлял вещи. А по временам доносился и человеческий голос: «Ну, ну, ну…» Что за черт! А позже тем же вечером в железную дверь постучали, и Хроульву пришлось приглашать нелепого человека в свою берлогу без электричества.
Худощавый в резиновых сапогах сказал: «Добрый вечер!» Когда он вышел на свет, стало видно, что он был примерно ровесником фермера-барачника, но на вид более хлипким: щеки впалые, на белесом подбородке щетина, как спутанная стальная проволока, глаза сидят глубоко, словно две спящие собаки в тени, а передние зубы торчат. На голове у него была нелепая шапочка, которая, кажется, что-то собиралась сообщить Хроульву. Человек сказал «да, да…», а Хроульв тем временем плюхнулся обратно в кресло. Гость присел на побелевшую деревянную раму от кровати без матраса, еще раз дважды сказал «да», а затем посмотрел в сторону загона и произнес:
– Овцы.
Животные сгрудились в углу и молча глядели на гостя. Голос у него был немного сдавленный. Хроульв его узнал. И самого этого паршивца тоже узнал. А шапочка-то на нем студенческая. На кой ляд его сюда принесло? Старый бродяга Лаурусом! Может, ему уже хватит заходить в его жизнь?
– Что ты здесь делаешь?
– Ну, я как бы уже почти собрался на юг, но «Эсья» до четверга не отчалит.
«Эсья» ходила каждый второй четверг, но Лаурусому больше подходил первый. Он обосновался в другом конце барака, но по части хозяйства был не чета Хроульву и так и не научился управляться с камином, спал, как пес, на подстилке в углу, ел то, что примерзало к окну, мебели у него было мало и вся плохая, и овец у него не было, чтоб по вечерам с ними беседовать. Так что он часто заглядывал к Хроульву, которому это ужасно не нравилось, и он пытался отвадить от себя этого гостя недовольным видом и молчанием. Почему, черт возьми, человека в покое оставить не могут?! У него и без этого жизнь тяжелая! Но Лаурусом был тертым бродягой, он уже давно подавил в себе все самоуважение и всю жизнь надеялся, что незнакомые не будут лезть к нему. Его нельзя было выгнать на улицу молчанием дважды, но можно было – трижды, четырежды, и пять, и шесть раз, и он всегда объявлялся снова, еще бодрее прежнего.
– Ну, как дела? У тебя не остыло? – Тактика попрошайки: спросить, не лишился ли собеседник именно того, что как раз нужно ему самому.
Надоедливый сосед. Каким образом этому человеку вообще удавалось поддерживать жизнь? А за счет того, что он сделал ее легкой. За счет того, что он жил лишь за счет своих прихотей. За счет того, что он весьма твердо верил в Эйнштейна и теорию относительности. Но сейчас его силы были уже не те, что прежде. Жизнь выбила из него большую часть причуд, а в придачу еще и несколько зубов. Но передние зубы остались: целые, желтые, и из-за них его лицо порой напоминало лисицу, а может, норку или хорька. Особенно если ему удавалось угоститься нюхательным табаком, из-за чего его ноздри приобретали черный цвет. Но из этих глаз исчез блеск безумия. Его борьба за существование оказалась слишком суровой, чтоб в нем могла гнездиться такая болезнь. Слишком много заблудших ночей, слишком много голоднобрюхих дней, слишком холодные постели. Чтобы выжить, ему пришлось вырастить собственный маленький рассудок. Но все же его не хватало, чтоб протопить барак.