«Спятил, думаю, взбесился совсем». И только я сделал шаг, хлоп — подошву мне с сапога сорвало и точно пощекотал меня кто между пальцами. Ну и попадание! Такой вот кус свинца, и ни кожу не задел, ни носок не порвал, только босиком меня оставил на камнях. Схватил я Бабью Погибель, затащил его за камень и сам присел; пули так и защелкали по этому самому камню.
«На свою голову поганую проси огня, — говорю я и встряхиваю его хорошенько, — а мне лично неохота тут с тобой пропадать».
«Не вовремя ты пришел, — говорит он, — не вовремя. Еще бы минуту, и они бы не промахнулись. Матерь божья, говорит, ну чего ты ко мне привязался? Теперь все снова надо начинать», — и лицо руками закрыл.
«Ах, вот оно что, — говорю я и снова его встряхиваю. — Вот почему ты приказов не слушаешь!»
«Не смею на себя руки наложить, — говорит он, а сам раскачивается взад-вперед. — Решиться не могу. А чужая пуля не берет. За целый месяц ни разу не задело. Долго еще мне умирать, говорит, долго. Но я уж и теперь в аду, — тут он вскрикивать начал, как женщина. — Да, я уже в аду!»
«Господи, смилуйся над нами, — говорю; тут уж я разглядел, что у него на лице написано. — Да расскажи ты, что с тобой такое? Если не убийство у тебя на совести, то, может, дело еще поправимое?»
Тут он расхохотался. «Помнишь, я в тиронских казармах говорил, что призраком к тебе явлюсь за утешением? Так оно и вышло. Не знаю, как мне прожить остаток жизни, Теренс . Как я бился, сколько месяцев держался! А теперь и вино меня не берет. Теренс, говорит, я даже захмелеть не могу!»
Тут я понял, почему он говорит, что уже в ад попал: когда вино человека не берет — значит, душа у него насквозь прогнила. Но что я ему мог сказать?
А он снова завел: «Перлы и алмазы, говорит, перлы и алмазы я отшвырнул вот этими руками; и с чем я остался? С чем я остался? »
Я чувствовал, как он трясется и дрожит, а над головой у нас свистел свинец, и я все гадал, хватит ли у офицерика ума не дать людям выскочить под огонь.
«Пока я не задумывался, — говорит Бабья Погибель, — я и не понимал, не мог понять, чего лишился; а теперь вижу. Теперь вижу, говорит, когда, и где, и с какими словами я сам себя отправил прямо в ад. Но все равно, все равно, — говорит он, а сам весь извивается, — все равно счастье мне было не суждено. Слишком много я натворил. Как я мог верить ее клятвам — я, который сам всю жизнь только и делал, что нарушал свои клятвы, чтобы поглядеть на чужие слезы! Сколько их было . . . — говорит. — О, что мне делать? Что же мне делать? »
И снова он стал раскачиваться взад-вперед и плакать — в точности как одна из тех женщин, о которых он говорил. Половина его речей была для меня все равно что бригадная диспозиция, но кой-чего я все-таки ухватил; и догадался, в чем его беда: выходило, что божий суд взял-таки его за загривок, как я его и предупреждал в тиронских казармах. А между тем пули у нас над головой свистят все громче, и я, чтобы его отвлечь, говорю: «До того ли теперь, говорю. Патанывот-вот в атаку пойдут на лагерь».
Только я это проговорил, как в двадцати шагах от нас патан появился — ползет на брюхе, в зубах нож. Бабья Погибель как вскинется да как заорет; тот увидал, да и бросился на него с ножом — а Бабья Погибель без винтовки, под скалой ее оставил. Но, знать, такая сила от него шла дьявольская, что у патана камень вывернулся из-под ноги; патан возьми и растянись во весь рост, только нож звякнул о камень!
«Я же тебе говорил, что на мне каинова печать, — говорит Бабья Погибель. — Не убивай его. Рядом со мной он честный человек».
Мне было не до разговоров о честности патанов; я взял винтовку и врезал патану прикладом по лицу, а Бабьей Погибели сказал: «Быстрее в лагерь! Это, говорю, атака начинается». Но атаки в ту ночь так и не было, хотя мы приготовились и ждали, чтобы к нам сунулись. Тот патан, как видно, в одиночку пожаловал, чтобы какую-нибудь подлость нам устроить. В конце концов Бабья Погибель отправился назад в палатку, и опять его качало и корежило, когда он шел, — что-то с ним было неладно.
Ей-богу, я его пожалел, особенно потому, что из-за его беды я стал думать о том, что меня так и оставили капралом, хотя служил я за лейтенанта, и мысли мои были невеселые. После той ночи мы с Бабьей Погибелью не раз сходились поговорить, и понемногу он мне рассказал то, о чем я и сам догадывался. Все его проделки, все его злодейства против него обернулись, как вино оборачивается против человека, который пьет беспробудно целую неделю. Все слова его и все дела — а он один только и знал, сколько их было, — все это ему отыгралось, и душа его не знала ни минуты покоя. Сущий ад это был, и без всякой наружной причины; притом — искренне говорю — он был бы рад в настоящий ад поскорее попасть.