Секунду-вторую Талызина покалывало уточнить: бутылка, не шведский стол ли? Но, чертыхнувшись про себя, он лихо отслоил жестяную пробку. Заполнил стакан на четверть и выпил. Плотно сжав веки, прислонился лбом к спинке кресла напротив – сбивал слепящую картинку, увы, без сюжета, не говоря уже, перспективы. Отстранился, плеснул еще сантиметр, но пить не стал. Прильнул виском к стене у иллюминатора, так и не раскрыв глаз.
Тем временем лайнер начал снижение, покидая крейсерскую высоту. До «Саддама Хусейна», прими их аэропорт, пятьдесят минут. Из хвоста доносились аккуратные щелчки, шорохи: летучая команда, будто во вражеском тылу, едва узнаваемо чистила перья. Молчком, как и прежде.
Все-таки, куда их несет нелегкая, подумал Семен Петрович, Горбачева-то, по крайней мере, внешне, в двойной игре не уличить. Хотя бы потому, что Союзу, в стадии активного распада, совсем не до Ирака. Стало быть, за командой стоит, скорее всего узковедомственный, по аналогии с моим, несогласованный с центральной властью интерес. Между тем лихая година свою пасть, по большей части, на самых достойных разевает…
Семен Петрович потянулся за «дозаправкой», ощутив необычный душевный подъем. Источник пока не улавливался, хотя и пузырился интригой. Ладонь обвила стакан, да так и на нем замерла.
Перед ним вдруг разверзлось, чем Сталин пробавлялся в первую, должно быть, самую трагичную декаду войны: отгородившись от пущенной по кругу страны, ошеломленных клевретов, всего мира наконец, он квасил. Забывался на часок и снова лакал. Не успев ощутить похмелья, опрокидывал очередную дозу. За рабочим столом, стоя на коленях, распластавшись на полу, в кровати, не раздеваясь.
Дня через три затребовал уже ящик, но и его не хватило, чтобы выжечь или хотя бы приглушить животный ужас, сковавший помыслы и тело. Запой ведь западня, лишь «замачивающая» на время страхи, но при малейшей абстиненции – утраивающиеся.
Он осязал сталинский кабинет, Поскребышева, собирающего на карачках бутылки, ошметки изорванных воззваний, завещаний. Доверить уборку техничке – разрушить миф кормчего всех времен и народов, гаранта нетленной большевистской идеи, их общей индульгенции на бессмертие. Вот верный оруженосец и протирал галифе заблеванный ковер, норовя собачьей преданностью вернуть владыку, защемленного страхом возмездия, на пьедестал власти.
Резанул ноздри смрад немытого неделю шестидесятидвухлетнего тела, не уступающий в зловонии рвотной массе. Пролитая «Кинзмараули» лишь сгущала общий амбре. Дырки в ковре, прожженные оброненной трубкой, разбросанные пуговицы от френча, вырванные с мясом в момент похмельного удушья, осколки опрокинутого бокала – жалкая отрыжка великой империи, отсекаемой немецкими танками по тридцать километров в день.
Новый фрагмент: топчущиеся в растерянности у двери диктатора соратники, запаниковавшие не столько за участь отчизны, сколько за свою собственную судьбу. Неделю как вскидываются от увязавшегося кошмара: заставленная виселицами Красная площадь, где в центре – клейменный персональными табличками эшафот. Священный синод отдельно, гвоздь программы, так сказать. Хватило ума – нельзя не отдать должное – постичь, что, кроме Хозяина, с его даром изводить целые классы и уникальным опытом администрирования террора, никому из них орду тевтонов, прирожденных воинов, не остановить. Он – единственный, кому по силам отвести топор плотника заплечных сооружений. Внуши лишь незаменимость и, разумеется, вытащи, хоть за волосы, из запоя.
Призвали личного Кобиного врача, только ему могли доверить самый не выговариваемый государственный секрет: Хозяин, как последнее отребье, запил в грязь, бросив страну недавним союзникам на растерзание; сломался, осознав, что его, махрового конспиратора и интригана, немцы на четыре точки поставили.
Между тем увиденное большим сюрпризом Виноградову не стало. Об устойчивом злоупотреблении Сталина спиртным говорили анализы, нездоровый цвет лица наконец. Но в еще большей степени – наблюдения. Поздние, в районе двенадцати, приходы на работу буквально выпячивали диагноз: ежевечерняя передозировка алкоголем. Перебрав за ужином, вождь утром просто не мог оторвать голову от подушки. От братания с пороком удерживала могучая воля, как и у многих ярких личностей, мирно уживающаяся с человеческими слабостями.
При этом Виноградова потрясло другое. Пациент, с учетом тяжкого отравления и немолодого возраста, в явной опасности, перед чем жесткое требование соратников – единолично провести реабилитацию, включая – немыслимо для академика – капельницы и уколы, смехотворно. Между тем ничего не оставалось, как подчиниться.
Талызин взглянул на «Пшеничную» и удивился: «Когда успел полбутылки уговорить? Неужели столь увлекся идеей, способной прорости лишь на пьяной грядке?»