Пошли дальше. Тынель видел, что дубасовский приказ далеко не производит того эффекта, на который рассчитывали власти. В ночных сумерках нередко мелькали силуэты прохожих, и часто сами драгуны со скрытым страхом напряженно вглядывались в эти таинственные силуэты. Было ясно: драгуны боятся напороться на дружинников, владеющих в эти часы полной свободой действий на ближайших улицах.
Впрочем, они уже начинали поговаривать между собой о том, что, пожалуй, нет смысла далеко углубляться по Никитской. Проще было бы сдать Тынеля другим патрульным.
Впереди драгун послышались крик, брань. Но драгуны по каким-то известным им признакам рассмотрели "своих". Встречный патруль тащил схваченного прохожего. То был почтальон, по его словам, выбежавший на улицу по крайней необходимости: у него заболела жена, мать троих детей, и нужно было срочно заказать в аптеке лекарство, прописанное доктором. Но драгуны не верили ему и угрожали расстрелом на месте. Впрочем, сперва они потребовали указать, где укрылись дружинники, пославшие его на разведку.
— Господа, я ничего не знаю, и, если не верите мне, отведите в штаб. Там разберутся, поймут, кто я, — лепетал несчастный, понимая, что сейчас стоит на грани жизни и смерти.
Один драгун ударил почтальона. Тот упал и, медленно став на колени, зашарил руками.
— Господа, моя калоша… Она свалилась с правой ноги… Она где-то тут…
— А ну живее подымайся! — Драгун ударил почтальона ногой.
Тынель все это видел, и его трясло не столько от двадцативосьмиградусного мороза, сколько от нарастающего гнева.
— Я посторонний, — сказал он, — но этому человеку, мне кажется, можно верить…
— Не ваше дело, — оборвал его первый драгун и одним грубым рывком поставил арестованного на ноги.
— Господа, отпустите меня, клянусь вам, я ни в чем не виноват. Вот рецепт. Смотрите сами…
— В самом деле, отпусти его, раз просится, — со зловещим смешком посоветовал тот драгун, который недавно обыскивал Тынеля.
Второй драгун толкнул почтальона.
— Ладно. Беги со своим рецептом.
— Куда?
— А вот прямо.
— Зачем бежать? Я пойду. Мне нужно налево, в аптеку.
— Пусть идет Налево, — рассмеялся один из конвоиров.
— Спасибо. Но позвольте мне найти калошу.
— Валяй, валяй, а то передумаем.
Почтальон, убыстряя шаг, пошел прочь. Лица его не было видно, только мелькало беловатое пятно — человек часто оглядывался.
Тынель скорей почувствовал, чем увидел, что первый драгун стал прицеливаться. Не было никакого сомнения в том, что он сейчас выстрелит в почтальона. Теперь уже Тынель не мог оставаться равнодушным зрителем. Как бы поскользнувшись, он сильно толкнул драгуна, едва не повалив его. Прогремевший выстрел сделан был не по цели. Человек, подвергшийся столь коварному нападению, бросился бежать зигзагами, оглашая напряженную тишину криками о помощи.
Тынель отскочил к стене и, прижавшись к ней, готовился встретить самое худшее из того, что могло ему угрожать в этот момент.
Все, однако, произошло иначе. Впереди блеснули огни выстрелов. Один драгун упал, другие бросились в страхе бежать назад. Им вслед гремели револьверные выстрелы.
Тынель, как и почтовик, были обязаны своим спасением группе дружинников, пробиравшихся за патронами.
Дружинники с Большой Пресни помогли Тынелю на другой день отыскать дядю Костю на фабричной кухне. Здесь был размещен районный штаб дружин.
Дядя Костя имел самое непосредственное отношение к Московскому Совету рабочих депутатов. Там он заседал на правах избранника пресненцев. Внешне он ничем не выделялся из массы таких же рабочих, каким был сам. Все в нем было просто: бородка с проседью, очки в железной оправе, перевязанной суровой ниткой, осеннее пальто из дешевого сукна, шапка-ушанка, холодные штиблеты. Но глаза его, кроткие, светло-голубые, отражали нетронутую свежесть души и глубокую доброту. Тем более удивился Тынель, когда услышал, как этот человек, напутствуя дружинников, говорил им:
— А тех офицеров, которые будут препятствовать переходу солдат — детей народа — на сторону народа, истребляйте беспощадно. Так мы сбережем множество безвинных.
Чувствовалось, что такой человек зря слов не кидает и уж, само собой разумеется, не пожалеет и собственной жизни ради народного блага.
Тынель был рад встрече с Анелей Ланцович. Он показал ей своего "Варынского". Узник Шлиссельбургской тюрьмы повернул истощенное, но мужественное лицо к тюремному окошку. За железными прутьями сумеречный зимний день. Раскрывая душевный мир узника, Тынель стремился убедить зрителя, что воля Варынского не сломлена страшным застенком и что всеми своими мыслями пленник самодержавия — среди борющегося народа. И хотя эскиз этого психологического портрета еще не был закончен, он производил сильное впечатление.
Для Анели, не искушенной в тонкостях живописи, понятно было только одно: с куска холста на нее глядит вдохновенное лицо горячо любимого брата, память о котором она продолжала благоговейно хранить.
— Вылитый Людек! — прошептали ее губы.
— Я писал с него на Кавказе, — сказал Тынель. — Возьмите это себе на память.