Дни тянулись изматывающе однообразно и физически почти невыносимо. Нервы у всех были на пределе. Рядовые огрызались на любое замечание. Сержанты и не пытались настаивать, сами едва терпели противостояние с холодом и чувством полной безысходности. Дембель ещё даже не появился на горизонте, до весны — как до луны раком, никаких перспектив не просматривалось. У многих, в том числе у Ромки, разболелись зубы. Они не просто вдруг разболелись. Они начали крошиться. Здоровые молодые зубы начали крошиться… Ромка ещё в учебке как-то получил черенком лопаты по зубам, когда сдуру влез не в свою разборку между киргизами. И на одном большом зубе образовалась трещинка, которая его вовсе не беспокоила, а лишь чувствовалась, когда проводишь языком. Теперь этот зуб раскололся пополам и реагировал на всё, даже просто на холодный воздух. И вот стоишь ты на утреннем разводе, слушаешь, как пузатый, напившийся горячего чаю полковник Тетерятников в каракулевой папахе, натянутой на уши, несёт вздор про грёбаную дисциплину; которая нужна ему, чтобы получить генерала, и чувствуешь, как собственные уши перестаёшь чувствовать. Они больше не мёрзнут и даже не чешутся, их как бы больше нет. Зато мёрзнут, и ещё как пока мёрзнут, сжатые в кулак пальцы в вытертых трёхпалых рукавицах. Но вот ты делаешь неосторожный вдох открытым ртом, и голову простреливает острая боль, такая, что ты внутренне ойкаешь. Внутренне, потому что устав, который сильнее этой боли, запрещает вслух. Ты забываешь про пальцы и уши и со страхом ждёшь, чтобы эта боль не повторилась вновь. Нет, вроде спадает, переходит в тупую, тянущую, сверлящую мозг. Да ладно, лишь бы снова не стрельнуло. Чтобы отвлечься, ты думаешь: "Интересно, а какая зарплата у Тетерятникова? Наверное, рублей пятьсот, если не больше. А куда он их девает, здесь же, кроме чайной, и магазина-то нет. Зато в гарнизоне есть. Но куда там можно потратить такие деньжищи?" И вдруг из глубины сознания, как из другого мира, всплывает открытое чрево сейфа коммуниста и депутата Моссовета Петра Петровича. Бесконечные пачки червонцев, четвертных и даже сторублёвок покоятся на толстом слое ювелирки, поверх — пачки долларов и ещё какой-то непонятной валюты. Ешё выше — серенькие невзрачные сберкнижки, их тоже много. На заднем фоне друг на дружке лежат иконы, а на них — массивные церковные кресты, усеянные разноцветными камнями. Здесь на миллион, не меньше. Пётр Петрович сидит жопой на толстом пушистом ковре и ловит воздух открытым ртом. Под глазом у него наливается огромный синяк, а Ромка лихорадочно выдёргивает только пачки сторублёвок, словно боясь обжечься о валюту, и бросает в спортивную сумку с надписью "Спартак". Сумка уже почти полна, когда за окном ещё вдалеке начинает мельтешить ментовской проблесковый маячок…
— Часть, равняйсь! Смир-р-рна!
…А ведь сумку-то он сунул между стропил на чердаке того дома на Ленинском, где во дворе повязали Севера. Менты нашли, наверное. Невозможно было не найти. В ней ещё два пистолета, его и Севера. Он, конечно, протёр их, как мог, впопыхах, но пальчики могли и остаться…
"Через две, через две зимы! Отслужу, отслужу, как надо, и вернусь…". Он не поёт, чтобы не открывать рот, и боится, как бы этого не заметил толстый полковник в папахе или второй, худой, в очках и тоже в папахе, мимо которых они маршируют, дружно впечатывая шаг в звонкий от мороза бетон плана.