Тимирязев, русский исследователь фотосинтеза, стоял на высоком гранитном постаменте, сложив перед собой руки. Если посмотреть под определенным углом, костяшки пальцев Тимирязева образовывали некий красноречивый выступ, что вряд ли входило в замысел скульптора. В восемнадцать-девятнадцать лет у нас считалось особым лихачеством указать на эту деталь своей спутнице и тем самым вызвать у нее восхищенное хихиканье. Даже сейчас, когда мы с отцом приближались к группе отказников, уже выстроившейся у подножия памятника, хулиганская ассоциация все равно лезла мне в голову. Я был знаком с двумя, может быть, тремя из числа собравшихся на акцию протеста. Отец знал почти всех. За годы отказа некоторые из этих мужчин и женщин стали родителями взрослых детей, а некоторые превратились в стариков и старух. На груди у части демонстрантов были пришиты или пришпилены плакатики с лозунгами. В архиве моих родителей сохранился черновик, лист писчей бумаги, на котором, с помарками и поправками, записаны отказнические лозунги: «Свободу эмиграции всем отказникам», «Люди любой конфессии, боритесь за свободу евреев-отказников», «Освенцим, Бабий Яр и отказники – еврейская трагедия» и другие. Какой из этих лозунгов был в тот день прицеплен к черному кожаному пиджаку моего отца? Сейчас уже не помню. На этом месте мои воспоминания начинают терять резкость видения, расплываться. Мы с отцом подходим к подножью памятника и здороваемся с остальными демонстрантами. Через дорогу на углу Тверского и Качалова (Малой Никитской) стоят автобусы, и из одного резво выскакивают какие-то парни, одетые по-спортивному. Из другого автобуса медленно, по складам, выбираются пожилые люди в шляпах и кепках, с орденами и медалями на груди. Пешеходную часть бульвара отделяет от улицы низкая кованая ограда, и вдоль нее уже выстроилось несколько милиционеров. Спортивные парни все как один коротко острижены, широкоплечи; злобно насупясь, они надвигаются на нашу цепочку отказников. Спрятавшись за спинами ражих парней, шаркают ветераны. Издалека посверкивают фотовспышки. Похоже, снимать демонстрацию пришли два-три репортера. Милиционеры в мундирах в происходящее не вмешиваются, просто стоят и рявкают что-то в рацию. Парни из автобуса подходят к демонстрантам и методично срывают самодельные плакатики. С мясом. Но отказники стоят неподвижно и не трогаются с места. Кое-кто поворачивает голову, словно подставляя обидчикам другую щеку. Почему эти еврейские мужчины и женщины не сопротивляются? – думаю я. – Неужели они готовы с такой же молчаливой покорностью встретить смерть? Мы с отцом стоим на левом фланге демонстрации. Все происходит так быстро, что отец даже не успел толком прикрепить к кожаному пиджаку лист бумаги с лозунгом, а громилы уже срывают плакатик с плаща женщины, которая стоит рядом с нами.
– Вы что творите? – ору я на двоих «качков» и уже не могу остановиться.
– А тебе чего, сопляк? Не лезь не в свое дело! – один из громил делает шаг ко мне. Я вижу своего врага совсем близко. Нет, это не «любер», не скучающий парнишка из рабочей слободки, соблазнившийся ультрапатриотической трепотней. Это профессионал, чисто выбритый, сытый, натренированный. Ему около тридцати. Синий спортивный костюм и шапку с козырьком ему, вероятно, выдали сегодня утром в конторе, чтобы выглядел как рядовой советский никто. Но он не безобидный советский никто, а сволочь и погромщик, вдвойне сволочь, потому что получает зарплату и премиальные за избиение беззащитных отказников.
– По какому праву вы это делаете? – кричу я прямо в лицо врагу, и оно расплывается, и я вдруг вижу вместо одного взводы и роты других вражеских лиц – тех, кто в школе обзывает еврейских детей «жидами», кто сбивает с ног еврейских матерей средь белого дня на улице Арбат.
– Какое тебе еще право? – и он придвигается мощной грудью вплотную ко мне. Я чувствую, как от него несет потом и одеколоном, вижу маленький шрам у него под левым глазом.
– А такое, что этим людям конституция дает право на свободу слова! – не помня себя, кричу я.
– Уберите его отсюда! – блеет какой-то старик с орденами из-за спины громилы. – Почему он долг родине не отдает?
Хоть я и пребываю в состоянии почти инфернального возбуждения, но все же успеваю понять, на что старый козел намекает. Я знаю, что надо заткнуться, отступить, но не могу. Я хочу броситься на громилу и вырвать ему горло. Вся ярость, копившаяся во мне годами, вот-вот выплеснется наружу. Я хочу отомстить за то, что несколько недель назад сделали с моей мамой. Я чувствую, что вот-вот начнется драка, и громила только и ждет, пока я не толкну его первым. К счастью, отец вовремя останавливает меня, отводит руку правой рукой.
– Ты что, он ведь тебя провоцирует, – громко шепчет отец, оттаскивая меня от того, который так и не шелохнулся. Я прихожу в себя только через несколько минут; отец успевает утащить меня прочь от памятника Тимирязеву вглубь Тверского бульвара.