Тот, кто истово верит в логику истории, наверно, скажет, что я – продукт исторических и политических обстоятельств, которые сформировали меня в решающие годы детства и юности, проведенные в бывшем Советском Союзе. И, в целом, этот приверженец причинно-следственного мышления окажется прав. Сторонник психоаналитического подхода, по всей вероятности, выскажет предположение, что во мне теперешнем видны следы травмы, полученной еще в советские годы, – особенно шрамы, оставшиеся от антисемититской травли и от преследований евреев-отказников. И что тут возразишь? Метафизик, – будь он последователь определенной конфессии или же верующий-самоучка – наверно, заподозрит, что некая всемогущая благая сила сначала оберегала и направляла меня на протяжении всех советских лет, а потом привела меня в Америку. Разочаровывать этого метафизика было бы с моей стороны бы черной неблагодарностью по отношению к тем конкретным людям и реальным силам, которые оберегали и поддерживали меня, в первую очередь, к моим родителям.
У меня было счастливое детство, но трудная юность, полушучу я. Моя жена время от времени говорит, что мне нужно избавиться от бремени тяжких воспоминаний. Мне не очень приятно это слышать, хотя она скорее всего права – не только как близкий и родной человек, но и как практикующий врач.
Некоторое время лет назад, по настоянию одного американского поэта, я взялся переводить на английский фрагмент из цикла стихотворений, который был написан в Подмосковье во время зимних каникул 1987 года. Я еще не знал тогда, что через пять месяцев мы навсегда уедем из России. Русский оригинал этого цикла вошел в мой первый сборник «Табун над лугом», изданный в 1990 году в Нью-Йорке. Работая над английским переводом, я вдруг обнаружил, что переделал весь текст, кроме первых двух строчек. Я был озадачен и удивлен происходящим, потому что в вопросах перевода (чужих текстов) я формалист и буквалист. А тут вдруг в процессе самоперевода откуда-то из памяти вырвался еврейско-русский голос. И теперь этот голос жаждал обрести англоязычное звучание. Русский оригинал второго восьмистишья звучит так:
В переводе – вернее, в переложении на английский – я радикальным образом изменил последние четыре стиха. И рвавшийся наружу хрип был не просто голосом памяти, но отголоском Псалма 137-го иудейского «На реках Вавилона…» (136-й в православной и католической традиции). В русском синодальном переводе Псалом заканчивается такими стихами: «Дочь Вавилона, опустошительница!/ блажен, кто воздаст тебе за то, что ты сделала нам!/ Блажен, кто возьмет и разобьет младенцев твоих о камень!» В англоязычном варианте моего стихотворения обыгрывается концовка 137 Псалма, но вот только местом пленения становится не Вавилон, а Россия. (Как когда-то в сочиненном моим отцом Пуримской пьесе.) Прочитав этот перевод, один мой коллега, еврей-американец в третьем поколении, спросил: «Неужели у тебя осталось столько горечи?»
Правда ли, что во мне сохранилось столько горечи после многих лет внешнего благополучия, семейного счастья, всего того, что подпадает под определение «американской мечты»?
Подводя итоги, я вынужден признать, что написание книги «Бегство» не исцелило меня от горьких воспоминаний. Мне, наверное, удалось очистить память от некоторых шлаков советской юности, но бремя еврейско-русского прошлого по-прежнему со мной. Более того, окончательное избавление от бремени прошлого означало бы полную метаморфозу меня тогдашнего в меня какого-то иного, пока еще не существующего. На это у меня вряд ли хватило бы сил. Я вовсе не отрицаю возможность исцеления искусством, – исцеления как самого автора, так и его читателей. Действительно, само облечение воспоминаний в слова и предложения может приносить облегчение. Но акт воспоминания, реконструкции прошлого