За нами следили сексоты и доносчики; мы были уязвимы, порой беззащитны, но от этого лишь дух захватывало. Главное действо по праздникам происходило на улице перед синагогой. Мы становились в хоровод, обнимали друг друга за плечи и распевали еврейские песни на идише и на иврите – «Хава Нагилу», «Шолом Алейхем», «Тум-балалайку». Не все знали слова, не все их понимали, поэтому порой просто пели мелодию и громко подхватывали припев. К вечеру толпа густела так, что плясать в ней уже становилось невозможно, и мы просто скрепляли объятия и топтались на месте, раскачиваясь под звуки яростных мелодий, вылетавшие из сотен или же тысяч юных глоток. Над толпой то и дело сверкали фотовспышки, озаряя вдохновенные лица молодых людей, распевающих «Шолом, Шолом, Шолом Алейхем», и оставалось лишь гадать, куда попадут эти украдкой сделанные фотоснимки – то ли очередной иностранец вывезет их за пределы страны, то ли эти снимки окажутся в делах КГБ.
Большую часть еврейской молодежи, и меня в том числе, тянули на «горку» вовсе не сложившиеся с детства обрядовые привычки религиозных евреев. В советских условиях тех лет мало у кого из моего поколения могли быть привычки людей, воспитанных в русле еврейской религиозно-общинной жизни. Нет, в 17—18 лет «горка» притягивала реальной, воплощенной возможностью слияния с ликующей толпой молодых евреев. Походы «на горку» были одновременно открытым выражением идентичности, еврейским парадом гордости, и формой протеста против государственной анти-еврейской политики. Но в то же время эти многосотенные, а по праздникам и многотысячные сходки, играли роль еврейского «бала дебютанток», на который заботливые еврейские мамочки и бабушки часто приводили своих застенчивых дочек и внучек. Конечно, побаивались всяческих стукачей, соглядатаев, «активистов», но при этом еврейские юноши и девушки беспрепятственно встречались на улице около синагоги, обменивалась телефонами, завязывали новые знакомства – дружбы и романы. Я знавал супружеские пары, которые познакомились «на горке», потом поженились и вместе эмигрировали. Как-то раз в пятницу вечером в июле 1984, как раз во время вступительных экзаменов в МГУ, я познакомился у входа в синагогу с девочкой по имени Соня М., которая тоже тем летом поступала в институт…
На протяжении тридцати лет, прожитых в Америке, я не раз встречал американских или канадских евреев, которые относились к бывшим советским евреям со смесью солидарности, скепсиса и высокомерия – будто бы еврейства в нас меньше, чем в них самих. Всему виной сложившийся стереотип, согласно которому русский (советский) еврей – это еврей, который чуть ли не начисто утратил иудаизм. Евреи, родившиеся в Америке, порой испытывают чувство превосходства по отношению к недавним иммигрантам из Старого Света. Но этот стереотип отчасти питается и представлениями тех западных историков и социологов, которые говорят об исчезновении религиозного сознания у советских евреев. Не исключаю, что поверхностный наблюдатель мог бы заключить, будто во времена советской юности и пишущий эти строки вполне отвечал «профилю» советского еврея: я не получил систематического религиозного образования, не знал иврита, не праздновал совершеннолетия (Бар мицву) в синагоге. Но такого рода параметрический подход вряд ли может адекватно описать еврейский опыт моей московской юности. В масштабах пятидесяти восьми веков еврейской духовности, семьдесят лет советского периода – это всего лишь взмах Б-жественных крыльев, дуновение времени, капля дождя на глади воды. Я отказываюсь верить, что почти 6000 лет еврейской религиозной памяти могли быть стерты из нашего сознания. Точнее было бы сказать, что свое еврейство мы выражали не посредством религиозных обрядов, но другими, более широкими духовными путями.
Лет двадцать назад мне довелось разговаривать с раввином одной из видных синагог в Ньютоне, зажиточном западном пригороде Бостона. Узнав, что я родом из бывшего СССР, этот раввин, мой ровесник по годам, если не по жизненному опыту, заявил мне: «Ну, мы теперь из вас вырастим