В один день парашютистки стали любимицами на заводе, и длился тот день без конца. Их водили по цехам и сменам и показывали как людей оборонного значения. Перед сборочным, на Доске почета, была вывешена саженная «молния». Ребята из ЦКБ называли их, как на киноафише: «Десять девушек и одна Карачаева!» Анна отчитывалась в парткоме, писала в многотиражку, выступала по заводскому радио и на встрече с делегатами Семнадцатого съезда партии, который утвердил вторую пятилетку…
Затем и Анна, и делегаты, и главный, и Алкснис, командарм второго ранга, новый начальник ВВС, все, кто был в президиуме, взяли ломы и лопаты, пошли на заводской пустырь: его расчищали под новую стройплощадку.
Была ночь, был мороз — люди работали. Все вручную: лом — рычаг, плечо — двигатель. Рукавиц не хватало, и за металл брались сквозь рукав; варежки, перчатки расползались на глазах в первые полчаса, а субботник шел уже не первый час.
Яркие лампы мотались на ветру в углах пустыря; в глазах рябило. Но лампы эти, по двести свечей, были не шведские-немецкие, наши. Кончился навеки «о — срам»…
Увидев Анну, кинулись ее качать. Хотелось ей сказать что-то неслыханное, но вместо этого она выговорила:
— Как я вас всех лю…важаю… Но я не одна! Аля Бутакова, Коссек, Томка Даргольц…
Ей ответили:
— Запевай!
И она запела, ни минуты не теряя:
А какой был хор! Пели так лихо-свирепо, с таким моряцким, пиратским запалом, будто хотели сделать зарубку на времени, как ее делают сухопутные люди, таежники, на коре сосен и кедров.
И думала Анна о том, что никогда и нигде, никогда и нигде еще не собиралась такая несметная людская сила, как на наших пустырях, на этой вот веками пропитанной рабочим потом земле.
Секретарь парткома тронул Карачаеву за плечо:
— Ступай домой.
— А вы?
— Я неженатый. Езжай, езжай, не разговаривай. Слушай, что тебе говорят.
Она послушалась, конечно. В трамвае она честно клевала носом, а поднимаясь по лестнице своего дома, думала о том, как мать ее спросит, чего она хочет.
— Мамочка, чаю горячего… с твоим тульским вареньицем… — И поцелует спящего Сережу.
Но Софья Борисовна и тетя Клава вышли к ней молча. Сережа был не уложен и таращил прозрачные глаза. Острая иголочка проколола висок Анны.
— Георгий звонил?
— Уехал Георгий в Сибирь! — выпалила тетя Клава. — Ищи его теперь днем с фонарем… Взбеленился, ей-богу!
Анна стянула с головы шерстяной платок. Софья Борисовна топталась перед ней, бессмысленно разводя руками.
— Что-то и я не поняла его под конец… И что такое городил? Как бешеный, правда.
— Кричал? На тебя?
— Если б кричал! Ты крикни, покричи… Мы тоже не каменные, понимаем.
Анна взяла Сережу за руку и повела к его кровати.
— С чем же он поехал?
— Так, с чемоданчиком… который с исправным замочком…
— И это… в Сибирь?
— В самую, самую Сибирь!
— А теплое белье вы ему дали?
Софья Борисовна и тетя Клава уставились на нее, как козы на ситцевый лоскут. Доняло их это хладнокровие, это приличие.
— Мы? Ему? Подштанники, что ли? — вскрикнула тетя Клава. — Выскочил он, как укушенный, руки не подав, сына не благословя! Лихая твоя головушка… Соображаешь ты своими бабьими-то мозгами?
Анна выдвинула ящики комода и выпрямилась, пунцовая, с узкими, блестящими глазами.
— Мама… извини. Он тебя в Тулу не так провожал.
Софья Борисовна заломила руки.
— Клянусь тебе, вот перед лицом всевышнего… я пыталась! Клавдия не даст соврать… Что же вы, говорю, Георгий Георгиевич, или, как прежде говорили, милостивый государь, дожидаетесь — чтобы она убилась до смерти, оставив сына сиротой, или того хуже… там с летчиками… Не приведи бог!
— Ты та-ак сказала? Спасибо… И что же он?
— Ничего.
— Мама, это неправда.
— Я тебе говорю: ничего. Буркнул два слова: «Придется расстаться…» — и след простыл!
— Придется расстаться? — переспросила Анна протяжно. И вдруг поняла. — Ах, рас-стать-ся?
Щеки у тети Клавы задрожали.
— Каково это ей, матери-то, слышать!
Анна с веселым, ошалелым недоумением смотрела на них обеих. Усталость повалила ее на стул. Смеяться она не могла.
— Ага… — шептала она распухшими на морозе, саднящими губами. — Миленькие мои, хорошенькие мои, добренькие мои… Расстаться! — И с угрозой показала на дверь: — Вот бегите, догоняйте его… Вы верните, верните мне мужа, золотые мои! Или дайте хотя бы чаю.
Чай возник на столе мигом, как на скатерти-самобранке. Анна выпила чашку — без варенья, с сахаром вприкуску, вяло думая о том, что Георгия, однако, не было на субботнике. Софья Борисовна молча пошла к ее кровати, постелила. Анна легла и тотчас уснула. Раздевалась, заводя глаза под лоб, как малое дитя.
И приснился ей сон, необыкновенный, сказочный сон.
Ей снилось, что Георгий вернулся домой ночью. И как только он вернулся и поставил чемодан у комода и неслышно склонился над ней, спящей, она проснулась, вскинулась и обхватила его за шею руками.