— Молчите?.. Что ж, тогда скажу я. Скажу то, чего вам, наверное, никто не говорил, но что вы должны знать хотя бы напоследок… — Сложив на груди руки, с надлежащей интонацией произнес Рехер эту туманную фразу. Но тут же почувствовал, как искусственно и неуместно она прозвучала. И сразу же у него пропало желание говорить что-нибудь. Зачем? Да и к лицу ли ему, обламывавшему рога и не таким зубрам, топтать какого-то поверженного унтерменша? Однако отступать было поздно. И, сердясь на самого себя, Рехер стал произносить заранее подготовленное и обдуманное: — Я долго изучал вас, Кушниренко, и, кажется, сумел постичь до конца. Вы — не герой, хотя и пытаетесь им выглядеть. Вы просто не могли быть героем, потому что никогда не имели ни высоких порывов, ни благородных целей. Вы жили только ради себя. А, как известно, крылья не вырастают у тех, для кого собственное «я» застит мир. Не могли они, конечно, появиться и у вас. Поэтому вы должны были достигать своих целей лишь ползком на брюхе…
Слышал Иван или не слышал эту тираду, но на его распухшем от побоев лице ничто не дрогнуло.
— Однако вы и не предатель в обычном понимании этого слова, — продолжал Рехер. — Правда, не потому, что не способны на подлость, просто вам нечего было предавать. Если вы и провозглашали модные лозунги, жонглировали звонкими фразами, то делали это исключительно из шкурнических интересов. Я более чем уверен: большевиком вы никогда не были и не могли быть. Лично я — сознательный и непримиримый враг советской системы, но не могу не признать: истинные большевики умеют преданно служить марксистским идеям. А что касается вас… Вы хотели сделать так, чтобы эти идеи служили вам. Не сомневаюсь, у вас не то что к Родине, к единомышленникам, а даже к родной матери не было никогда истинной любви. Когда я знакомился с этим вашим «Письмом»… Поверьте, мне противно было его читать! Подумать только, вы сознательно оклеветали своих мертвых товарищей. Тех товарищей, которых сами же предали…
Рехер видел, что лицо Ивана покрывается смертельной бледностью, но продолжал:
— Вы, вероятно, думаете, что сейчас во мне говорит чувство мести. Ошибаетесь! Чьей-чьей, а вашей кровью пачкать рук я не стану. Справедливее всего будет, если сама жизнь вынесет вам приговор, который вы заслужили. Дело моей чести — внести только ясность касательно вашей личности. И я непременно это сделаю. Притом без каких-либо подтасовок или фальсификаций. Для этого ведь достаточно расшифровать ваше «Письмо»… — Осторожно, двумя пальцами он вынул из ящика измятый самодельный конверт, доставленный Тархановым, и небрежно бросил его на стол. — Вот к этому «Письму» я приложу записки выданных вами подпольщиков, которые они посылали из гестаповской тюрьмы на волю и которые были перехвачены соответствующей службой. Кто-кто, а уж вы должны бы знать, о чем именно идет речь в этих предсмертных посланиях. А их у нас, кстати, собралось немало… — И в подтверждение этих слов Рехер вынул из того же ящика пачку исписанных листков и слегка тряхнул ими над головой. — Так вот, все это я считаю своим долгом переправить через линию фронта. Вашей же связной Олиной. Ну, а что касается вас… Знаете, я долго думал, что делать с таким оборотнем, и пришел к выводу: вас никак нельзя расстреливать. Справедливее и благоразумнее передать в руки бывших ваших сообщников. К примеру, компании Синицы. Могу заверить: мне ничего не стоит хоть сейчас выпустить эту ватагу на волю и помочь ей добраться до партизан. Именно благодаря вам дорога туда мне теперь хорошо известна…
Рехер говорил еще о том, какие материалы из истории гибели киевского подполья он непременно опубликует в шнипенковском «Слове», но Кушниренко этого уже не слышал. Закрыв лицо распухшими руками, он как-то странно, как былинка под ветром, раскачивался из стороны в сторону, а затем стал медленно оседать на пол. И неожиданно завыл, задергался в конвульсиях. Не застонал, не зарыдал, а именно завыл протяжно и надрывно.
«Вот так бы сразу», — с облегчением вздохнул Рехер и отвернулся. Как он ждал этой минуты, чтобы вволю насладиться своей полной победой над Кушниренко! Как ждал… Но когда она пришла, эта минута, он ничего не ощутил, кроме отвращения и усталости. Да и какое могло быть для него торжество, когда где-то в глубине души неустанно ныла, набухала нарывом непонятная тревога. Такое с ним всегда случалось только перед близкой бедой, и он, как ни парадоксально, был доволен, что это предчувствие заблаговременно предупреждало его об опасности. Однако сейчас никак не мог хотя бы приблизительно представить, из-за какого угла ее следует ждать.