— Понимаю: в такой сумятице… и впрямь трудно различить, где друг, а где враг. Но чтобы сгоряча пускали кровь своим… Не подумай, Калашник, что я за собственную шкуру дрожу, нет, я свое, можно сказать, уже отжил сполна. И сейчас меня беспокоят дела куда важнее, чем собственная жизнь… — Кныш говорил спокойно, рассудительно, хотя в голосе его теперь звучали нотки обреченности. — Вот ты во мне подозреваешь врага. Но признайся по совести: разве ты не надел бы полицейскую шинель, если бы этого потребовала обстановка? Скажи: обойдешься без своих людей во вражеском стане? Молчишь?.. Так позволь я отвечу: без таких, как я, ты будешь слеп и глух, как трухлявый пень в пуще. Каратели за неделю-другую выследят тебя, заслав провокаторов, и прижмут к ногтю. А кто станет твоим помощником, верной опорой в фашистском гадючнике, если ты и грешных и праведных валишь в одну кучу?
— Обо мне можешь не беспокоиться, я и без твоих советов как-нибудь обойдусь!
— О тебе лично я и не беспокоюсь. Я беспокоюсь, что такие, как ты, могут причинить святому делу во сто раз больше беды, чем немецкие пушки и пулеметы. Уничтожать самих себя — это самое легкое дело, только оно еще никому не приносило лавров…
Одарчук исподлобья зыркал на Кныша и нервно покусывал губу. Говоря по совести, ему нечего было возразить этому болезненному на вид человеку; мысленно он соглашался, что без преданных людей, которые стали бы глазами и ушами партизан в фашистской среде, нечего и думать об успешной борьбе с оккупантами. Но Ефрем принадлежал к той категории людей, которые даже самый искренний совет склонны были расценивать как кровное оскорбление. Если бы это сказал еще Артем или Данило, он, может, и смолчал бы великодушно, но стерпеть поучения какого-то задрипанного сельского старосты конечно же не мог.
— И это все, что ты хотел поведать?
Прохор только развел руками.
— Так какого же черта ты разинул пасть? У меня нет времени выслушивать твою болтовню. Или выкладывай все, что знаешь, или вон отсюда!
— Что ж тут выкладывать… Бородач, который подтвердил бы, кто я и как попал в старосты, далеко отсюда, а мои слова стоят для вас, видимо, меньше собачьего лая. Об одном бы только просил: не полагайся, человече, лишь на свои чувства, послушай, что говорят обо мне крестьяне. Они же не первый год меня знают. А человеку, даже великому и мудрому человеку, свойственно ошибаться. Хочу, чтобы моим судьей был народ.
Упоминание о Бородаче несколько отрезвило Ефрема, у него даже мелькнула мысль, что этот Кныш и в самом деле партизанский ставленник. Но только на миг мелькнула. Он вспомнил, что содеяли каратели в погребе с посланцами Бородача, и выкрикнул с ненавистью:
— Не тебе меня учить, как жить на свете.
Прохор скорбно усмехнулся, покачал головой и повернулся к выходу. От порога бросил:
— И все же, вижу, никакой ты не батько Калашник.
— Ну, ну, полегче на поворотах!.. Кто же я, по-твоему?
— На бандюгу больше похож, — отрезал Кныш и вышел.
— Блюдолиз немецкий! Гад ползучий! Думал, я так и раскисну от твоих небылиц?.. Не на того нарвался.
Взбешенный Ефрем подошел к окну, за которым уже протирало ясные глаза утро. Распахнул раму с намерением позвать Артема и рассказать о Кныше, но передумал.
Под ветвистыми вязами у дороги, где скорбно зиял темный провал ямы, толпились крестьяне. Стоя с непокрытой головой на холмике сырой земли, Артем произносил речь, поднимая время от времени над головой плотно сжатый кулак. Сквозь всхлипывания и женские стоны до школы доносилось:
— …Зловещая и насквозь преступная цель! Беспощадным террором и неслыханными репрессиями гитлеровцы стремятся сломить нашу волю к борьбе, убить веру в победу. Но они забывают при этом святую истину: никакими виселицами и пытками невозможно превратить в раба того, кто хоть раз дохнул воздухом свободы. Кровавые расправы и страшные пытки только усиливают нашу ненависть к врагу, утраивают наши силы в борьбе. Жертвы фашистского произвола зовут всех честных людей к мести. Именно в этом должен каждый из нас видеть свою первую, свою священную обязанность!..
«Ну и мастак на речи! Как по писаному шпарит, — даже позавидовал Одарчук Артему. Но в последующую минуту его кустистые брови сошлись вместе. — Сам речи произносит, а я сиди тут… Неужели его уж так интересуют эти пьяные ублюдки? Разговор с ними может быть только один: короткими очередями из автомата!..» Чтобы быстрее избавиться от неприятного поручения, он, не поворачивая головы, крикнул:
— Заграва, давай сюда бандитского вожака!
— Он здесь! — подал голос из коридора Василь.
Одарчук круто повернулся. На пороге с низко опущенной головой стоял высокого роста, плотный верзила. Ефрем не видел его лица, но интуитивно почувствовал: говорить с таким будет нелегко.
— Ну, чего глаза прячешь? Умел гадить, умей и ответ держать. Что за птица? Откуда взялся? Давай выкладывай! Да побыстрее, у меня нет времени на разные антимонии.
Вошедший молчал. Стоял по-прежнему с низко опущенной головой и заложенными за спину руками.
— Что, язык с перепугу проглотил? Или хочешь дурачком прикинуться? Только со мною шутки плохи!