— Тебе гарантии нужны? — совсем разъярился Ефрем. Не помня себя подскочил к Иннокентию, сунул ему под нос пистолет: — Вот мои гарантии! Ясно? Десятка пуль не пожалею!..
Иннокентий кисло усмехнулся:
— Ну, в это я охотно поверю.
Ефрем наставил пистолет Иннокентию в грудь:
— Еще одно слово, и… отвечай, раз спрашиваю! Считаю до двух. Раз… два…
— Так вот ты как заговорил! Что ж, теперь буду знать, на что способны неблагодарные выкормыши. А вот в восемнадцатом ты совсем другим тоном со мной разговаривал. Или, может, забыл тогдашнюю нашу встречу? Так я могу напомнить. — Он с наигранным почтением поклонился Ефрему, потом оперся рукой о край стола, левую положил на грудь, как это делают на сцене провинциальные артисты перед тем, как начать свой номер. — Морозная рождественская ночь… Внезапный налет красных на глухой полустанок под Полтавой… Перестрелка… Сечевики из Богдановского куреня убивают под одним большевиком коня… При падении этот молодчик вывихнул себе ногу и не смог убежать. Сечевики обещают отпустить пленного на все четыре стороны, если он выдаст дислокацию, сообщит, сколько войска у Муравьева. Однако новоиспеченный герой предпочитал красиво умереть, чем выдать тайну. Когда его повели на расстрел, его догнал хорунжий из штаба. Дал конвоирам расписку и забрал смертника с собой, чтобы доставить якобы полковнику Болбачану в Полтаву. Вывез его в чистое поле и сказал, перед тем как отпустить…
— Перестань! — крикнул Ефрем. — И без тебя помню!
— А если помнишь… — Иннокентий снова нагнулся в поклоне. — Русские в таких случаях говорят: долг платежом красен. Пока есть время и возможность — отплати добром…
— И не подумаю! Тебя надо судить!
— Вон как! — На припухшем лице Иннокентия не отразилось ни страха, ни разочарования, только голос стал вдруг глуше: — Что ж, вольному воля, поступай как знаешь. Только запомни: после моей смерти и тебе не сносить головы. Да, да, да, это не пустые слова, не угроза, это — неизбежность. Думаешь, нынешние твои сообщники потерпят тебя в своей среде, когда узнают, кем я тебе прихожусь?.. А они узнают это, и к тому же очень скоро! Все мои бумаги попали к ним.
Давящий, удушающий клубок подкатил к горлу Ефрема. «А что, если они и вправду узнают? — спросил себя, леденея. — А может, Артем уже знает все? Ксендз, наверное, успел донести. Я ведь видел, как он совал Артему под нос какие-то бумаги у школьного крыльца…»
— Думаешь, они тебе поверят? — заметив минутную растерянность брата, спросил Иннокентий.
— Не тебе обо мне заботиться! Слышишь, не тебе!
Иннокентий укоризненно покачал головой:
— Эх ты, душа байстрюцкая! При чем тут ты, я? Я о роде нашем несчастливом тревожусь. Ты последняя ветка одарчуковского дерева. А если они заподозрят тебя… Мы с тобой можем умереть, но чтобы род прекратил свое существование… Неужели не понимаешь, что земля нас не примет, если мы это допустим!
О возможной трагедии своего рода он говорил с такой неподдельной грустью, что, казалось, даже школьные стены преисполнились к нему искренним сочувствием. Не остался равнодушным к тем словам и Ефрем. Как ни крути, а где-то на самом дне его сердца теплилась все же капелька тепла к названому брату. К тому же Ефрем был слишком добросердечным и искренним, чтобы догадаться: Иннокентий сейчас менее всего думал о судьбе своего рода. «Как выскользнуть из петли?» — вот над чем билась мысль этого хитреца. Он понимал, что пока остается с глазу на глаз с братом, у него есть хоть мизерная надежда на спасение, а уж когда ввалятся сюда его сообщники… Десяток наифантастичнейших вариантов спасения перебрал он в уме, умышленно затягивал разговор, но тщетно. Ни угрозы, ни уговоры, ни призывы на Ефрема не влияли.
— Послушай, брат, лично мы ведь никогда не были врагами. А о том, как жили, что делали, к чему стремились, пусть судят потомки. Главное — было бы кому судить. Давай отбросим все мелочное и поразмыслим над главным. Но, ради всего святого, не подозревай меня бог знает в чем! В моем положении нет надобности хитрить. Думаешь, я не понимаю, что моя песня спета? Прекрасно понимаю. И, если говорить честно, совершенно смирился с этим. Поверь, смерть меня ничуть не пугает. Так жить, как жил я все эти годы на чужбине… Ох, брат, брат, если бы ты знал, сколько я перестрадал, сколько всего передумал вдали от отчего края! Один бог ведает, как часто у меня возникала мысль наложить на себя руки. Так разве ж после всего этого следует бояться смерти? Единственное, чего я боюсь, — погибнуть по-червячьи. Я не сумел достойно жить, так хочу хоть умереть достойно. Умереть так, чтобы смертью своей искупить хотя бы частичку грехов перед родной землей. Потому прошу тебя… — Иннокентий неожиданно плюхнулся на колени, протянув умоляюще к Ефрему руки: — Прошу, как никого никогда не просил: расстреляй меня собственной рукой! И непременно на глазах партизан. Это мое последнее желание…