трудно, но тем не менее ему делает честь то, что он не полез в московскую
тусовку, то есть это какой-то природный ум… Надо сказать, за Астафьева
судьба сильно вступилась. Во-первых, крестьянское происхождение, во-
вторых, Сибирь – с Сибири, уже с Урала, начинается народ совершенно
особый. Потом постоянная близость к этим жутким мощностям… Я не
понимаю, как человек, который приперся с Иртыша или Байкала будет
пробовать у них писáться. Ну, это невозможно! Я удивлялась очень, зачем
это сделал Ким. У него такая роскошь, такая мощь – последний наш вели-
кий прозаик. Кстати, у этого человека есть то, что в литературе встречает-
ся чудовищно редко – то, что в человеке называется порода.
Ю. К.:
Он просто дворянин… В нем же царская кровь течет…Я очень люблю его. Особенно «Луковое поле».
М. Н.:
Что касается этой царской крови – это было когда-то, этоосталось в веках – от тебя зависит то, как ты в себе эту кровь несешь.
Ю. К.:
Правильно!М. Н.:
В этом отношении – да!276
Ю. К.:
А кто в XX веке самый крупный прозаик все-таки?М. Н.:
В XX веке…Ю. К.:
Поэт, понятно, Мандельштам.М. Н.:
трудно. Дело в том, что, когда начинаешь говорить об этом, сразу вскрыва-
ется некоторая блистательная подробность, о которой не сразу скажешь.
Скажем, что касается Анны Андреевны Ахматовой, Анна Андреевна Ах-
матова работает со словом, как со скатным жемчугом. Она никогда не
поставит слово в спекулятивную позицию, в какое-то перенапряжение –
никогда! Она никогда не сделает, что делает, скажем, Маяковский, то есть
не придумывает: «А вы ноктюрн сыграть могли бы?..» Тут вспоминается,
товарищи, Бунин: «Заумное есть глупость». В этом отношении никогда
Ахматова себя ни в чем не винила. Никогда никакого намека на истерику
у нее нет. Это все надо ценить, это все надо уважать. Блок ведь был совер-
шенно прав, говоря, что от перенапряжения метафорического сознания
уже разит смертью, то есть от этой игры слова умирают. С этим очень
сложно в русской литературе, поскольку русская литература – это чело-
вечность, совесть. Вот совесть – боль, совесть – боль, совесть – боль – это
как-то страхует, как-то придерживает. То есть ценить надо то, что достой-
но того, чтобы его ценили, отвергать то, что должно быть отвержено. За-
играться с этим жутко легко!
Ю. К.:
Вот Астафьев – классный прозаик.М. Н.:
Да, Астафьев – классный прозаик. Еще Ким! После Кима я незнаю никого, это просто золотая проза по языку, по идеальной взвешен-
ности – вот прямо за Буниным он пойдет. Но мощность Астафьева неве-
роятна. Кто-то его сравнивал с Шолоховым, я бы не сравнила.
Ю. К.:
Послушай, а Солженицын… Как тут сложилось?М. Н.:
Ты знаешь, про Солженицына мне говорить очень трудно.Ю. К.:
Угу. Мне тоже.М. Н.:
Мне говорить трудно! Во-первых, «ГУЛАГ» – это не художе-ственное произведение. «Двести лет вместе» – это очень интересно, но
это не художественное произведение. И надо сказать, что все его худо-
жественные произведения, кроме, может быть, «Матрениного двора»…
Ю. К.:
«Матренин двор», «Иван Денисович» и «Случай на станцииКречетовка».
М. Н.:
Убрать большие его произведения.Ю. К.:
Вот три…М. Н.:
Особенно «Матренин двор», который, бесспорно, очень хо-рош. А все остальные его творения практически одухотворены и вопло-
щают все то, что сказано в этих вещах. Я не знаю, как к этому относиться.
277
Я не берусь это оценить. Я не знаю, как относиться к писателю, который
открывает мне глаза на исторические факты, которые раньше по идео-
логическим причинам от меня скрывали. Поэтому мне, в сущности, не
нравится этот «Дом на набережной». Мне просто…
Ю. К.:
Пустышка.М. Н.:
Я не скажу, что это пустышка, но мне такие вещи не нравят-ся потому, что вот этой мощности художественной литературы, которая
должна быть, там нет. Что касается поэзии, я всегда подчеркиваю то, что
она – не литература. Мы уже говорили, что она берется оттуда, откуда
идет этот первоначальный трепет, не выраженный словом, ибо невозмож-
но это выразить, так как ты, окромя волны и трепета, ничего не слышишь.
Вот сама невозможность это выразить и является главным стимулом того,
что человек берется это выражать. Так вот в прозе этой невозможности
выражения нет. Прозаик, в сущности, знает, о чем он будет говорить. По-
этому содержание прозаического произведения в какой-то мере, конечно,
пересказать можно – и ты что-то поймешь. Тогда как содержание стихот-
ворения пересказать нельзя! Надо только слышать его, весь его ритмиче-
ский рисунок, всю его стать и походку…
Ю. К.:
Придумать можно. Можно представить…М. Н.:
Ну да! Вот тут-то как раз и есть глобальная разница, что и го-ворить! Я понимаю, конечно, что степень этой невозможности выражения
у прозаика зависит от многих вещей: тут и включаются всевозможные по-
литкорректности, инстинкт самосохранения – что только не включается.
Хотя ничего включаться не должно! Должно включаться только идеаль-