Нет, просто я уже сам все решил. Я остаюсь и принимаю все последствия. Я даже объявил об этом в «Ивнинг ньюс», а поскольку газеты в мое время имели монополию на правду — или, по крайней мере, претендовали на это, — мне должны были поверить. С самого начала во всем этом деле было что-то неизбежное, и, если мне было суждено быть обесчещенным и уничтоженным, следовало соответственно доиграть свою роль. Меня мог спасти какой-нибудь счастливый случай, но на это я не рассчитывал. Я должен был сыграть роль трагического героя. Немезида все-таки настигла меня, и бороться с ней было бы глупо. Почему человек несется навстречу своему несчастью? Почему гибель и разрушение так привлекательны? Почему, когда стоишь на вершине, так и тянет броситься вниз? Никто не знает, но дело обстоит именно так. Еврипид гордился бы моей ролью — вот вам ужасающий результат хорошего классического образования. Когда боги хотят наказать нас, они откликаются на наши молитвы.
Когда мы смотрим на все это сегодняшним взглядом, создается впечатление, что английское общество было решительно настроено опозорить вас. Сначала вам не дали разрешения на освобождение под залог, притом что вам вменялось всего лишь малозначительное нарушение. А на втором суде обвинение поддерживал уже сам генеральный прокурор, который обычно привлекался в случае самых тяжких преступлений, таких как государственная измена и убийство.
Я полагаю, что оказался идеальным козлом отпущения. Англичане не одобряли «Портрет Дориана Грея», не одобряли «Саломею» и очень сильно не одобряли меня и то, что я защищал — английский декаданс, если можно его так назвать. Но они мало что могли со всем этим поделать. Я был бунтарем, который поднял некоторые опасные вопросы — о лицемерной сущности тех социальных, сексуальных и литературных ценностей, на которых так твердо стояло викторианское общество. Я зажег радугу из запретных цветов над серым веком индустриального могущества. Я довел свои идеи и поведение, подрывающие эти устои, до того предела, какой они могли стерпеть, — а потом пошел чуточку дальше, и этого они уже не вынесли. Это просто перестало быть игрой, и столпы империи этого не потерпели.
Кроме того, за последние годы уже случилась пара неприглядных сексуальных скандалов, в которых, по разным причинам, власти повели себя не так жестко, как ожидала публика. Так что для них было величайшим облегчением обнаружить, что я нарушил закон. Только представьте — идеальная возможность избавиться от меня и показать, что власти защищают общественную мораль, так же как они защищали этот тяжеловес английской литературы — сентиментальный трехтомный роман.
Не было ли здесь мысли, что вы можете и даже хотите стать первым мучеником гомосексуализма?
Ну если я и стал таким мучеником, то против своей воли. Мое искусство было для меня всем, той великой первичной нотой, с помощью которой я открыл сначала себя для себя, а потом себя всему миру. Это было истинной страстью моей жизни — любовь, рядом с которой все другие привязанности были болотной водой по сравнению с красным вином или светляком из того же болота по сравнению с магическим зеркалом луны. Признаю, что до тюрьмы я был слишком эгоцентричен, чтобы стать убежденным реформатором чего бы то ни было и уж тем более чтобы сознательно принести в жертву свое творчество и свою свободу, протестуя против закона, который в конечном счете и отправил меня туда.
Если бы я знал тогда то, что знаю теперь, и какую ужасную цену общество потребует от меня, не уверен, что я стал бы так отстаивать свое творчество и убеждения. Действительно, опыт тюремного заключения заставил меня впоследствии увидеть мою жизнь совсем в ином свете, так что я должен быть благодарен хотя бы за это. И если то, что вы называете «Делом Оскара Уайльда» (боже мой, и об этом я так глупо мечтал в школе), хоть немного повлияло на общественное мнение, что ж, хоть какое-то доброе дело было сделано. Но мученичество, со всей его патетической бесполезностью и напрасной красотой… увольте.
Художник в тюрьме