Я взглянул на них: бросилась в глаза сутулость и разнобой шагов. Один был выше, и второй с трудом поспевал за ним. Я еще раз посмотрел на две удаляющиеся фигуры и все понял. Ну конечно же, этих и вообще всех людей, оказавшихся на похоронах, я видел со спины. Редко кто оборачивался. И скорбная сутулость спин была той нормой одинаковости, постоянства настроения, которая, как течение реки, подхватывает тебя и несет неотвратимо к устью. Сейчас все иначе. Я вижу их лица, они оказались разными. И, вглядываясь в них, нетрудно было понять, что людей сутулила и не скорбь даже: скорее, нездоровье, многолетье. Здесь оказалось достаточно стариков, и, сгибаясь, они помогали себе идти в гору. Иные сутулились по обязанности, давая понять, что даже здесь, на кладбище, груз административной ответственности не становится меньше. И если живые заметят это, они простят им недисциплинированную прозорливость. Сутулились в угоду кому-то — таких здесь тоже доставало.
И опять кряхтенье за спиной:
— Не заладились похороны.
И ответ с кряхтеньем:
— А ему теперь что?.. Здесь вот — бренное. А там — суть. Он с тех самых высот глядит сейчас на нас с усмешкой да поругивает по привычке.
И тотчас, без паузы, первый голос, рассудочный, гудящий, забормотал, заокал:
— Это уж точно, ему теперь проще всех — отпереживался. Гавликова жалко. Уж он-то натерпелся от покойного. Его статью о гавликовском романе помните? Все грехи, все пороки — Гавликов, Гавликов, Гавликов. Того и с должности поперли. Не сразу, конечно. Спустя год.
— Как же не помнить! Статья, слава богу, через мой отдел шла.
— Вот я и говорю: круто замешивал покойный.
Говорящие попеременно закашлялись, засморкались.
— А когда Гавликова выставили, кто первый ему позвонил? Полонов. Досадовал, возмущался. Где не появится: Гавликов — талант, Гавликов — святой. И на работу Гавликова он устроил. Знай, Гавликов, кому обязан.
— Ишь ты, а я и не знал. А тот что?
— Ничего. Хотел гонор показать, да жена цыкнула. Двое детей. Так сказать, реалии жизни. Смирил Гавликов гордыню. Полонов — психолог. Он и это внутреннее борение оценил. Еще до назначения Гавликова уже повысили. Устраивался замом, а назначили завом. С той поры строптивый Гавликов стал Гавликовым ручным. Стоял в общем хоре и согласно вопил: «Рим приветствует тебя, великий Цезарь!» Так-то вот…
Голоса за моей спиной умолкли. Я пересилил желание обернуться, разглядеть говорящих. Внезапная мысль пронзила меня: эти абстрактные голоса — своеобразное песнопение у гроба.
Мое внимание насторожит их, заставит замолчать, покажется им странным, как может показаться необъяснимым подчеркнутый интерес постороннего человека.
Второй голос был грубее, вступал в разговор не сразу, что-то похожее на астматическое дыхание предшествовало этому. Голос долго тянул начальный слог, будто освобождал место для раскатистого «о-о-о».
— Со-о-ожалеть возможно. Хороним ко-о-оллегу. Кто-то друга, кто-то недруга. Гавликов — укротителя. Вездесущ Полонов, даже смертью своей Гавликова наказал. Кому поручим? Все в один голос: Гавликову, Гавликову. Лучший друг, близкий человек…
Листья на березах зашелестели под ветром, шелест заглушил голоса. Я не расслышал ответа, однако ветер стих тотчас и низкий голос, говоривший нескоро, успевший проговорить начало, еще звучал:
— Кла-а-ассический сюжет!
Опять задул ветер и снес в сторону звук голосов.
Не так просто объяснить собственные поступки. Мне захотелось подойти ближе к гробу и заглянуть в лицо покойного. Возможно, я чего-то не увидел раньше, не разглядел, не расслышал. И гримаса, застывшая на его лице в тот последний миг жизни. Его ли это гримаса или старания тех, кому положено представить усопшего умиротворенно спящим, отрешенным от земных переживаний и конфликтов? Справа и слева о чем-то говорили. И теперь я желал знать больше, и, если бы это было возможно, я заставил бы говорить каждого из окружавших эту нескладную, похожую на недостроенное надгробие трибуну.
Меня кто-то толкнул, пробормотал поспешные извинения и, настойчиво оттеснив, стал пробиваться вперед. Человек сравнительно молодой, лет тридцати. Его рыжая шевелюра трепалась ветром, и он то и дело приглаживал волосы рукой. Волосы были длинные, спадали на глаза, и это раздражало человека. Впрочем, раздражали его не только часто спадавшие волосы, луч солнца задел лицо, и я увидел лоснившийся отсвет, человек вспотел, и обильно выступивший пот донимал его больше, чем волосы, он смахивал мутноватые капли тыльной стороной ладони.
— Наконец-то. Я уже потерял всякую надежду разыскать вас. Узнал про похороны и сразу сюда.
— Что так спешно?
Собеседник молодого человека стоял ко мне лицом. Задиристо-курносый, глаза чуть навыкате; резко очерченный, почти рубленый подбородок. Он щурился, и в этих сощуренных глазах пряталась усмешка.
— У вас там заседание кафедры идет.
— Знаю. Завтра с утра я в институте. Там меня разыскать проще, чем на кладбище, так что ты зря напрягал себя.
— Может, и зря, разве угадаешь. Стоит идти, не стоит? Если хотите, вас и Федора Архиповича я высчитал, знал, что застану здесь.