Не дослушав маму, я побежал к отцу.
— Папа, папа! У тебя прекрасный, просто изумительный замысел, я не мог оторваться. Все это время стоял и любовался.
Глаза отца увлажнились. Лицо стало спокойным и радостным:
— Значит, ты возьмешься?
Я кивнул. Отец продолжал:
— Если б ты знал, как я рад… Теперь, когда… ну, в общем, не хочу тебя перехваливать, однако должен сказать: ты уже мастер, Хартум. Твое мнение я уважаю, твоя похвала для меня не пустой звук… Но не только мне, теперь и тебе будет легче. Мой эскиз уже утвержден художественным советом. Беги, сынок, скажи директору: «Отец болен, он отдал мне свою сахарницу».
Хартум с презрением отозвался о моем орнаменте. Конечно, я только набросала его. И вообще орнамент на бумаге, карандашом… Рано утром я взяла в мастерской медную пластинку и резец, унесла к себе. Мне хотелось попробовать. Когда мне было двенадцать лет, резец слушался меня. Сегодня, стоило мне сделать пять или шесть глубоких врезов, инструмент сорвался и поранил мне руку. Залепив ранку бумагой, я опять принялась за свое, как вдруг прибежал Хартум. Кажется, ничего не заметил. Ни за что не покажу, пока не добьюсь, пока не научусь делать не хуже мастера. Хартум ушел, и я опять взялась за свою пластинку — и опять порезала руку. Вдруг пришла свекровь, бледная, трясущаяся:
— Иди скорей к врачу!
Я думала, что она говорит о моей порезанной руке. Ответила ей:
— Зачем? Ничего особенного.
— Как ничего особенного? — закричала она. — Отцу плохо, очень плохо, а ты не хочешь идти.
Несправедливость всегда вызывает во мне ярость. Со злости я отшвырнула и пластинку… и резец. На камнях пола они зазвенели, как разбитая чашка. Сразу я вспомнила, как буйствовала у себя дома, у родной мамы, и как потом себя за это ругала.
— Прости меня, прости, — прошептала я и почувствовала, что краснею. — Не знала, что отец болен.
— Что это ты бросила? — с подозрением спросила свекровь. — Ой, да у тебя рука в крови!
— Не обращайте внимания, я прилаживала стекло к рамке фото.
Свекровь, кажется, мне поверила. Искать резец и пластинку я при ней не могла. Накинув каз и наплечный платок, я помчалась за доктором. Неслась по улице как ветер и налетела на старого нашего учителя биологии Гамзата.
— Что с тобой, Мадина?! Что у вас в доме творится? Сперва молодой муж, а потом молодая жена стараются меня сбить с ног. У него голова полна мыслей, а что с тобой?
— Бахмуд, Бахмуд заболел! — сказала я. — Простите меня, учитель.
— Бахмуд? Заболел? Не дай бог, серьезно. Ты ведь знаешь, Мадина, — мы с ним старые друзья. Он мне показывал эскиз сахарницы, которую готовит для Генуэзской выставки. Я сказал ему, что если за шкатулку он получил парижский приз, то за сахарницу ему должны дать а Генуе не один, а два приза. Какой мастер, какой изумительный мастер! Я слышал, что и муж твой, бывший мой любимый ученик Хартум, тоже участник выставки. Гордись, Мадина, — ты попала в талантливую семью… Ну, беги, беги. Я тебя задержал. Передай привет Бахмуду и скажи Хартуму, что я жду его в любое время, пусть приходит.
— Горжусь, горжусь! — закричала я и побежала дальше.
В тот день… Ну и день же выдался — никогда не приходилось столько переживать! В эту черную пятницу мне пришлось так тяжело и так трудно, что готов был заплакать. А кончилось хорошо. Нет, нет — вру. Разве конец? Только начало.
К директору комбината я пошел. Перед тем еще заглянул в нашу домашнюю мастерскую, через силу открыл альбом отца, посмотрел эскиз, а потом модель… Все мои опасения подтвердились. Вычурность, излишняя сложность, старина. Но ведь не мог же я, не мог убить отца, сказав, что отказываюсь продолжать начатое им. Не мог и критиковать. Мало ли что мне не нравится! Разве это что-нибудь доказывает?
Задерживаться в мастерской было невозможно. Отец, наверно, прислушивался, ждал, когда пойду. А я медлил. Оглядев последний раз мастерскую, я наконец вспомнил, зачем сюда первый раз пришел. Эстонская брошка! Вот она, на моей полке. Не открывая футляра, я сунул ее в карман и медленными шагами двинулся к выходу.
Было десять часов утра — время, когда на улицах аула почти никого не встретишь. Женщины работают дома, дети все в школе, мужчины — на своих рабочих местах. Я еле передвигал ноги, хотя обычно спускался к комбинату чуть ли не вприпрыжку. Понимал, что из окон домов на меня смотрят сотни глаз. За пьяного меня принимают или за больного? Да, шел я медленно, и в голове моей творилось что-то невообразимое. Как-то меня встретит директор? А мастера? Они скажут: «Ай да Хартум! Сам ничего не придумал. Такой шустрый, кричал о новом, о прогрессивном, а придумать ничего не смог. Вот и обрадовался подарку отца. Кто их знает — может, отец нарочно прикинулся больным, чтобы выручить бездарного сына». Вряд ли, конечно, будут о нас говорить так злобно. Разве что Каймарас. Каймарас способен такого намутить, что долго ничего нельзя будет понять.
По пути к кабинету директора меня остановила приемщица из вязального цеха: