Ныне у нас равенство нищеты, завистливое братство беспор-тошных: у меня одна коза, а у тебя, подлец, две коровы? Да издохнут они! Все это – рассадник революционной чумы… и весьма устраивает банкирского спекулянта из Германии и Америки.
Вы приметили в погроме у Тотлебена некое общинное сладострастие? Дерьмом – на позолоту стен, лаптем – в морду на фамильном портрете, дубиной – по Фаберже. И дубина эта, без сомнения, опустилась бы на головы самих тотлебенов, не успей они вовремя исчезнуть.
Но довольно. Надобна селекция и поддержка сильных, способных к безразмерному труду.
Перед глазами Столыпина стояли староста Прохоров и провокатор Розенблюм. Два антипода, два полюса российской империи. Последний – легко воспалил толпу на погром. Первый – кормилец, скручен из жил, с пытливым, нравственным умом, плоть от плоти хлеборобной России, ее опора и фундамент, безропотно несущий веками на своем хребте все тяготы от татарского ига до ожиревшей бюрократии Романовых. Он корнями врос, не отдерешь, в скудные супеси и суглинки империи, хранитель преданий, языка и обычаев Руси, до сталисто-го упора закаленный ее стужами.
Розенблюм – текучий лицедей, провокатор, вековечный хамелеон во славянстве. Он летняя капустница, плодящая местечковые диаспоры гусениц, предназначение коих – обжирать и гадить.
– В Прохоровых – опора! – с весомой мощью заключил раздумья Столыпин. – В них, в двужильных, переселенных из общинных теснин на сибирский простор. Нам его государь Иоанн четвертый русской кровью, неисчислимыми страданиями подарил для крестьянина. А уж там он пусть сколачивает то, к чему зовет национальный инстинкт: артели, товарищества, кооперации.
Но это уже будет равенство крепких, богатых и свободных от нищей зависти.
– Поберегите силы, Петр Аркадьевич, еще сдвигать этот лежачий камень государя, – тихо напомнил Кривошеин, – меж его устным и письменным одобрением дыбит шерсть чиновная рать, готовая на все ради сохранения собственного обжорного кокона.
– Да уж.
– Ольга Борисовна с Марьей Петровной прибыли-с! – возвестил Казимир.
Вошли жена с дочерью. Глаза Ольги блестели сухим лихорадочным отблеском только что пережитого. Дочь прислонилась к стене. Смотрела на отца широко раскрытыми глазами, нервно тиская в пальцах замурзанный платок.
Ольга Борисовна обессиленно опустилась в кресло, прижала пальцы к вискам.
– Я в потрясении от дороги! Боже мой, что происходит? Вагон по пути забросали камнями, побили стекла, пять раненых, порезанных осколками пассажиров. Митинги на перронах… полыхают усадьбы средь бела дня…
Насчитали по пути три обгоревших… среди них, кажется Тотлебены.
– Ты не ошиблась. Мы были на пожаре, – отозвался Столыпин.
– Какой ужас! Что там?
– Поделюсь вечером.
– Папа! К нам в разбитое окно бросили прокламации. Вот: «Свобода, равенство, братство!» Ты разъяснишь мне?
– Мы поговорим об этом позже.
Прошу прощения, господа, я, кажется, не удосужилась в нашей неврастении здравия пожелать, – через силу улыбнулась Ольга Борисовна, – я рада вас видеть, господин Кривошеин, и вас, милый князь. Ваше мужественное благородство при Петре Аркадьевиче так успокаивает.
– Благодарю, Ольга Борисовна, – склонил голову Оболенский.
– Семен Власович, сколько же длилась ваша инспекция по Сибири?
– Почти месяц, сударыня.
– Мы решительно соскучились по вашей мягкой душе и по добрым вестям.
– Я их привез из Сибири полный короб.
– Чудно. Расскажете. Казимир, еще два прибора.
– Уже несу! – отозвался из кухни слуга. Внес, расставил перед дамами обеденные приборы.
– Казимир, приглашай к обеду генерал-адъютанта Сахарова, – выждав, распорядился Столыпин.
– Я уже справлялся. У его превосходительства еще в приемной просительница.
– Он у вас в кабинете? – заинтересованно спросил Кривошеин.
– Да, на несколько дней. Я велел оборудовать под его кабинет комнату на втором этаже, рядом с моим. Но пока он у меня. Я ведь пятый день в разъездах.
– Папа! Ты сказал «позже» о прокламациях. Позволь сейчас, – дочь смотрела умоляюще.
– Если это будет интересно присутствующим.
– Господа, вы позволите? Право, этот листок жжет мой мозг угольями.
– Отчего же нет? Эта тема ныне жжет всю Россию, – податливо отозвался Кривошеин, любуясь подростком.
– Мама? Князь?
– Машенька, что ты намерена выпытать у нас?
– Хочу понять, почему эти Христовы заповеди: «Свобода, равенство, братство!» принесли столько раздора в Отечестве.
– Во-первых, они не совсем Христовы, ибо искажены до неузнаваемости и приспособлены низкими людьми в своих грязных целях, – с жесткой силой поправил Столыпин.
– Но почему? Что низкого в свободе? Если поставить человека между рабством и свободой, он всегда выбирает свободу. Я тоже выберу ее!
– От чего?
– Что ты имеешь в виду?
– Выберешь свободу от чего? От обязанностей, предписанных нам Богом и обществом?
– Я не понимаю, – беспомощно повела плечами дочь.